Повесть «НЕбылины. Дивый Яр». Любовь {Leo} Паршина


Рубрика: Конкурсы -> Библиотека -> Трансильвания -> Повести
Повесть «НЕбылины. Дивый Яр». Любовь {Leo} Паршина
Автор: Любовь {Leo} Паршина
Название:
Аннотация: Пошли гулять по Руси дети богатырские - Сокольничек да Никита, Радомир да Злата. И великанов встречали, и колдуний, и дивных птиц-оборотней. И к самим тугарам поганым в лапы попались. Да только главная напасть впереди ждала......Стоит в лесу погорелое городище, у старого тракта башня дозорная давно покосилась, древний каменный мост мхом порастает... Редко забредают в те места люди. Кто забрел - обратно, говорят, не выходит.

Туда и птица не летит, и зверь не идет.

Кто у старого яра город возвел? Кто его в прах обратил? Кто сотворил такое зло, от которого и век спустя воздух от горечи и ненависти дрожит?..

 
НЕбылины.
Дивый Яр
Присказка
…Стоит идол о четырех ликах.
Как человек был создан из праха земного и прах стал человеком, так и идол из камня серого стражем стал.
Что стережет? Рощу древнюю, дубраву да родник чистый, все пути-дороги, что мимо бегут.
Тайны человечьи стережет. У зверей-то тайн нет.
Все, что видел, все сберег…
Не было рощи прежде — поле чистое стелилось от восхода на закат. Люди рядом жили. Идола поставили, костры ему жгли. Потом другие пришли. Долго промеж собой бились, пленных у ног идола резали. Волхвы молитвы возносили, идола славили.
Идол глядел. Что, зачем люди творили? Идол не знал. Каменный…
Потом мир настал. Идолу и зерно несли, и ягоды.
Потом дубы кругом выросли, скрыли собой идола. Тайное место стало.
Приходили и волхвы своих богов славить — тех, чьи лики на них из камня глядели.
Приходили и люди печали да горести свои камню поведать. Шептали, к ногам каменным прижавшись, к земле у ног идола приникнув.
Потом другие пришли — на конях черных горячим степным ветром налетели. То сами скакали через рощу, нет-нет да и замирал кто-нибудь, убоявшись идола лесного. А то шли те, кто после набега уцелел. Плакали, идола молили — защитить.
Глядел идол. Он бы и помог, кабы в силах был. Но что он поделать мог? Каменный…
Волхвы вовсе пропали.
Места сделались неспокойные. Дорога на дороге — нитями полотно пустых земель соткали.
Едет купец, караван идет… За ними — лихое племя рыщет. Люди бредут — из деревни в деревню, из города в город. Кто торговать-покупать, кто невесту сватать, кто счастье искать…
…Шла девица — из-под венца сбежала. Одна-одинешенька. Помолилась у ног идола, земле тайну нашептала, ушла вдаль по дороге. Что с ней станется? Кому ведомо?..
…С другой стороны ехал молодой крестьянин с женой — в отчий дом ее вез. Остановились в роще, молока попили, идолу на ноги полили. Ночь провели, дальше поехали.
…Шли молодец со стариком — из полона поганого сбежали. Воды вдоволь напились из родника.
…Шел торговец с ярмарки — лент да бус продал, с деньгами шел. Нагнали его у рощи лихие люди, деньги отняли, самого убили. Закопали его в землю в корнях старого дуба. Долго кости его в земле от обиды и злости дрожали. Потом успокоился, упокоился в старой роще.
…Пришли четверо — три молодца да девица. Со старой клячей да хлипким возком. Чуть на постой встали. Да что-то задумали…
Девица будто кошка настороженная, может и ласковая, любопытная, да напуганная.
Один молодец высокий, сам будто идол — да будто из дерева резаный, сам словно дуб или тополь — и сила, и память внутри великие.
Один будто зверь дикий, одинокий, беспокойный.
А в одном кровь горячая бродит, как огонь древний, что из очага в очаг веками передают…
Недолго простояли. Свою поклажу закопали. Один варевом темным вымазался. Завернулись все в тряпье да в ветхие покрывала.
Ушли. На Юг, к поганым в самые лапы. Что за бедовые?
 
Прилетела птица. Дивная, древнего роду княжеского. Княжна Небесная.
Долго говорила она с идолом, благословения просила, все что было, как на духу рассказывала. Последняя она была своего рода по эту сторону Великого горного хребта осталась, остальные улетели — на восток да на север. А она с бабушкой осталась — слаба бабушка была умом, телом слаба. Да по окрестностям все ж летала. Да людей ела… Злилась на людей, что князей небесных, прародителей своих не поминают больше, что молятся новому своему Богу. Как могла княжна небесная бабку удерживала, запирала, следила за ней, а та все улетала и сызнова кровожадничала…
А потом дети богатырские пришли из стольного града Киева…
Алексеевичи — брат с сестрой, девица с молодцем. Как дети малые. Злата да Радомир.
Никита Добрынич, сын богатыря да посла княжеского Добрыни Никитича. Сильный молодец, статный, только больно умный да издали и велета-великана не увидит.
Сокольничек, сын Ильи Иваныча, что из Мурома, из села Карачарово. Сила в нем великая, кровь горячая…
Как вспомнила про детей богатырских птица вольная, оборотилась девицей с смарагдовом одеянии. Вздохнула, дальше стала рассказывать:
— Покрестили они бабку. А бабка верила, что «покрестившись не полетаешь». Вот и не летает с тех пор, и на людей не бросается. Живет у деревенских — у тех, что верят, будто они свой род от нас ведут. А может, то и правда…
— Куда же теперь путь держишь, птица вольная, княжна небесная?
— Сказали мне великаны велеты, что дети богатырские — три молодца и девица — на юг пошли, к тугарам, велетова детеныша полоненного вызволять. Здесь все дороги мимо тебя бегут. Не видал ли ты их, не слыхал ли?
— Верно, видал. Прошли давеча. Взяли с собой только по мечу, а девица — колчан со стрелами. Один себе лицо темным варевом вымазал. Задумали чего-то… Вечно люди что-то задумывают, что-то творят. А мне не рассказывают. Мало кто возвращается. А тебе они зачем? Лютой местью отомстить за бабку хочешь?
— Нет… Жалко мне бабку. Серчала я на них сильно. Да ей на старости лет даже и спокойней. Она уж и привыкла. Да я хоть шаг за порог ступила за полвека, считай… Узнала, что к самим тугарам собрались — дай, думаю, за ними пригляжу. А то ведь когда от нас уходили, в сердцах расстались, даже не простились толком.
— Ну пригляди, княжна, пригляди. Нынче что-то у тугар беспокойно. По окрестным дорогам, слышу, идет к ним народу много разного — со всех концов…
Обернулась вновь птицею княжна, улетела.
Стоит идол, глядит на все четыре стороны, ждет.
 
И дождался, каменный. Солнце к закату маслом текло, когда прискакали назад, в дубраву дети богатырские.
Сокольничек уже едва за гриву коня тугарского держался. Никита его с седла стащил — тот на ноги только встал, упал на траву мягкую, на землю теплую.
Упали на землю капли крови его — горяча кровь, огонь в ней, сила в ней… Да и отрава злая в ней бродит — яд горький, черный, смерть сама…
 
В вольной роще
 
— Умен ты, Никитка, хитёр, братец, — говорит Сокольничек. — А отрава хитрее. Помоги лечь так, чтоб я солнце видел. Хоть напоследок погляжу…
Положили Сокольничка у корней старого дуба. Идол четырехликий справа, солнце — впереди. Радомир Алексеевич сел спиной к идолу, замер, на остальных глядит — будто зверь следит. Идола тихонько слушает… А идол чует, что тот его слышит. Думает: «Ой, и не прост же ты, сынок богатырский, ой и не прост!».
Никита со Златой выкопали из земли клад свой: мешки да сумы седельные, оружие, что осталось, одежду, да с едой, с травами полупустой короб.
Злата, слезы утирая, стала костер разводить.
Никита Сокольничку рану омыл, перевязал и говорит:
— Сейчас Марья велетова сынка приведет. И я с ней обратно на становище поеду. Попробуем во дворец пробраться, может, кого из шаманов повяжем. Раз дали кинжал, такой пакостью вымазанный, своему царю в руки, значит, должно быть и от этой отравы средство.
— И думать забудь, — велит ему Сокольничек. — На смерть пойдешь. Чудом сейчас ушли. Если тебя поймают, больше время тянуть не станут — на куски порежут и уже тогда зверей кормить будут. Да и без толку. Не поспеете.
И правда, скоро время шло, и не спешила Марья. Уже солнце напоследок по земле потекло, всю рощу медом с маслом пронизало.
А Сокольничка будто и не коснулось — лежит он бледный, словно мукой выбеленный.
Говорит:
— Братья, сестрица… Когда в стольный град воротитесь, расскажите, что тугары тут накрепко встали. Пусть знают. Нельзя это так просто оставлять. Никита, ты сумеешь придумать кому, что да как сказать. И перстень мой себе забери — тот, что отцу моему князь Владимир подарил.
Никита, слушая, головой поник, Злата — вовсе разрыдалась.
А Радомир от идола оторвался, не поднимаясь на ноги, на четвереньках, по-звериному, подполз к Сокольничку. Глядит.
— Ну ты чего, братец? — спрашивает Сокольничек.
А Радомир не отвечает, будто речь позабыл.
Смотрит прямо в глаза Сокольничку. Повязки с груди у того срывает, за рану хватается — то ли хочет края ее обратно слепить, воедино, то ли, будь она нарисована киноварью, сорвать, стереть, вымарать… Сокольничек только ахнул, а взора отвести не может.
— Где ты отрава злая?.. Змея черная, холодная, подколодная. Слушай меня, зараза. Выползи, выгори, вытравись, изыди…
Проступила кровь на ране, у Радомира меж пальцев сочится. Да Сокольничек глаза закрывает, только губы его бледные в усмешке дрогнули — мол, пустое всё, братец, не тревожься.
А Радомир-то растревожился!
— Мать Сыра Земля, его кровь на тебя упала. Чуешь, что не срок ему уходить? Помоги хворь побороть, верни ему силы. Заря Вечерняя, Заря Утренняя! Прогоните яд, пусть уползет змеей, пусть растворится туманом, мороком. Оставьте его нам, пусть живет, пусть сердце его бьется, пусть глаза видят… Заря Заряница! Погляди на него. Омой своей благодатью. Помилуй его, не уводи в ночь…
Не отзывается Сокольничек, будто уже и дышать перестал.
Поднимает Радомир голову, глядит сквозь ветви дуба на небо. А на небе синем, на небе бездонном, уже звезда проступила ясная, первая. Глядит сквозь ветви на Радомира.
— Слышишь ли Ты? Меня слышишь ли? Все, что сотворено, от Тебя пошло. Все Тебе подвластно, ничего без Твоего попущенья не делается. Пусть всё грех, что я творю — весь этот грех я себе заберу. Только Ты его в живых оставь.
Погас последний луч закатный.
Тут не стало сил и у Радомира. Повалился он на грудь Сокольничку, замерли оба, словно бездыханные.
Отмерли Никита со Златой, к братцам кинулись. Злата Радомира перевернула, голову его на колени к себе уложила, лоб ему утирает.
— Братец, отзовись, опомнись…
Никита Сокольничку грудь от свежей крови начисто вытирает. Да ближе склоняется, руками шарит — глазам своим не верит. Нет раны!
Глядит Никита на Злату, Злата — на него, оба — на Сокольничка.
Тот все лежал, замерший, бледный. Мгновенье прошло — будто горних высей мгновенье, целая вечность минула. Вздохнул богатырский сын, глаза открыл.
Тогда и Радомир очнулся.
 
Сокольничку Никита спать не давал, пока как следует отваром не напоил и чистую рубаху на него не натянул.
Ночь настала, шаги во поле в темноте послышались, будто кто молотом об землю колотит — дитятко топает.
Притопал, встал у края света, что от костра ложился. У самого в руках два больших хлеба да пяток жареных курей. На лбу рубец от кнута тугарского.
— Вы меня и вправду к матушке и с батюшкой отведете?
— Отведем, — говорит Никита.
— Ведите тогда.
— Не можем сейчас, обождать надо, отдохнуть. Братья наши идти сейчас не могут. Садись, отдыхай. Завтра пойдем.
Плюхнулся велетов дитятя на седалище — аж каменный идол вздрогнул. И тут же с небес, сквозь ветки — барашек задранный, свежий на траву упал. И Марья на полянку спускается, девицей оборачивается, идолу в пояс кланяется.
Радомир как спал, так и спит. Сокольничек и велетова сынка проспал, и барашка, а как Марья явилась — враз опомнился.
А Марья увидела, что он и рядом Радомир под плащами лежат.
— Что с ними? Ранены?
Рассказал ей Никита обо всем, что было: о том, что ранен был Сокольничек отравленным тугарским кинжалом, о том, что Радомир его от смерти спас…
Барашка разрезали, стали жарить. Тощий был барашек — уж что смогла птица в когтях унесть.
Первый кусок из огня Марья забрала — едва жареный когтями своими подцепила.
Всем по куску, и велетовому дитяте на один зубок попробовать, и даже идолу снесли. Как иначе, если уж второй раз у него в гостях?
***
Тихо на стоянке, темно. Костер еле тлеет.
Шатер не льняной, не шелковый — старый дуб шатром раскинулся. Луна в полную силу светит, каждый лист, каждую ветку высветлила, выписала. Туман в рощу стек как в чашу.
В темный час ночной, когда и луна скрылась, проснулася Радомир Алексеевич.
Подполз к идолу свернулся калачиком у него в ногах. Почти дремлет, едва шепчет — камню да земле.
— Больно мне. Мне давеча человека убить пришлось. Его кровь на мое лицо попала, до сих пор жжется…
— Отдай мне, — говорит идол, — ту смерть. Пусть мне жжется. Я каменный и лица у меня четыре. Меня прежде и вовсе смертями кормили — проглочу, только сильней сделаюсь.
— Забери, — шепчет молодец. Пальцами в каменную плоть идола впивается, до мяса обдирает. — А можешь ли силу мою забрать? Ни к чему она мне более. Не хочу ее…
— Не могу. Сила в тебе живая, по каменной жиле не потечет.
— Не выдержу я ее…
— Выдержишь. Расскажи, как получил ее…
Стал молодец рассказывать — будто сном вся жизнь понеслась.
Родился он в городе Киеве, в то время, когда тугары поганые на него ордой шли. Родился он в один день да в один час с сестрой своей, Златой.
Злата бойкая росла, всех мальчишек переколотила, колени и локти ее никогда целыми не бывали. А Радомир все больше дома любил сидеть, сказки слушать, на гусельках учился играть…
Матушка их, Алёнушка, всё головой качала: «Надо же как спутал Господь!..».
Сколько себя Радомир помнил, рядом были братья названые — Никита, сын Добрыни Никитича, и Сокольничек, сын Ильи Муромца. Ровесники, на десять лет старше Алексеевичей.
Никита отроком был невзрачным, тихим, все больше над книгами сидел. Потом разросся молодец, высокий стал как тополь, могучий. Книги не оставлял. Да и не место ему было ни в дружине, ни на заставе — дальше руки своей видел только через стеклышко, что ему из Царьграда батюшка привез.
А Сокольничек — дело другое. Он уже в десять лет силу имел богатырскую. Да вырос он не русским богатырем, а тугарским — после того, как матушка его полоненная родила его в темнице у тугарского царя. И так у Сокольничка кровь горячая, богатырская — и Святогорова сила, говорят, в ней! — а у тугар еще пуще разгорячилась. При батюшке, при Илье Иваныче, правда, смирный был. Да и при Никитке — тоже.
Хорошо сошлись Никита с Сокольничком. На Алексеевичей глядели вначале, как и положено — как на детей малых. Или как на зверьков заморских И так, пока Алексеевичам четырнадцатый год не пошел… Тогда Никита словно совсем притих, присмирел, а при Злате как будто и вовсе его ум куда-то девался.
А Радомиру пришла пора меч в руки брать, на заставу становиться — вместе с батюшкой да с другими славными богатырями. Да он, Радомир, и не богатырь был вовсе. Только и ходил с намятыми боками.
Разве что из-за отца, из-за Алеши Поповича никто над ним в открытую не потешался. Если б не было рядом отца да Сокольничка, брата названого, Радомиру, верно и белый свет стал бы не мил…
Потом не стало Ильи Иваныча. Тогда пришла в Киев старая карга Рахима, Соловья Разбойника дочь родная. Стала она Сокольничка изводить — ходить за ним да приговаривать, нашептывать скверну про батюшку его, Илью Муромца. Сокольничек и отмахивался, и денег ей кидал, и кнутом угостил. А та — не унимается. Потом уж не стерпел да голову ей и срубил.
Тут и оказалось, что это для Радомира со Златой он был братцем названым старшим, Соколом ясным. А для кое-кого в Киеве так тугарским царевичем и остался… Тем паче, что он в сердцах, бывает, нет-нет да и скажет чего по-тугарски. Стал народ на Сокольничка недобро поглядывать. Дальше шепотки поползли.
Решили Сокольничек с Никитой прочь уйти — по Руси побродить. Хоть на полгода-год, чтоб все позабылось… А может статься, и еще где пригодятся дети богатырские?
И решили Радомир со Златой, что им без братьев стольном городе делать нечего. Так пошли вчетвером по окольным дорогам…
В деревеньке одной повстречали они колдунью. Не злая она была, спасли они ее от местного люда, что ее сжечь хотел. Да старая уже, и так помирать собиралась. И так она мучилась на смертном одре, так металась, что Радомир ее за руку и взял — пожалеть хотел. А ее, видно, дар колдовской и терзал, вослед за хозяйкой сгинуть не хотел…
— Так вот и перенял, — вздыхает Радомир тихонько, — Никита сразу понял. Сказал — надо проверить, попробовать в волка перекинуться. А я не стал. Боязно. Ну как лишусь человечьего ума, зверем останусь?.. А теперь чувствую — тревожно мне. Дар колдовской в моей крови так и бродит. Может, я тоже теперь помираю?
— Не помираешь, — отвечает идол, выслушав. — На изнанку выворачиваешься. Не успокоишься, пока не вывернешься. За что человека убил, расскажи?
— Он меня убить хотел. На потеху другим тугарам. Силы он был великой, обмануть его пришлось…
— Не колдовством ли?
— Нет…
— А я чую, что и колдовство недоброе на душе у тебя.
— Верно, должно быть, чуешь… Там я и не понял — я сотворил или он сам виноват. Старший из братьев Сартаковичей… Я его заговорил, он на пиру мясом и подавился. Только он над сестрой моей насмехался, говорил, что де «с девкой этой и повеселиться можно». Ну я так я… В этом каяться не стану.
— Дело твое. И сестра твоя. И дар твой. И жизнь твоя… Хоть полегчало, Алексеевич?
— Как будто полегчало. Схлынуло чуток…
— На изнанку вывернешься, совсем полегчает.
— Не сейчас, — говорит Радомир, — устал.
Так и уснул снова у ног идола.
***
Среди ночи велетов дитятя ворочаться стал. А потом проснулся, вскинулся да как заревет трубным гласом:
— Мамка!
Все проснулись. Птица-Марья с ветки чуть не рухнула.
Дитятя не унимается, плачет, мамку зовет, есть просит.
Злата вскочила, впотьмах последнего его куренка нашла, ему в зубы сунула. Дитятя куренка сгрыз.
Притих, сел обратно в свою ямку.
Все обратно улеглись. Только снова уснули, дитятя снова в рев. Опомнился!
— Мамка! Ведите к мамке! А то я к тугарам обратно убегу!..
Тут Марья девицей обернулась, да такой, что глянуть жутко — глаза горят, зубы вострые изо рта виднеются.
— Послушай меня, велетов сын! Станешь так кричать да всех будить, сами обратно тебя к тугарам отведем. А они тебя знаешь, для чего держали да кормили? На убой, молодец, на убой! Съедят они тебя, а косточки оставят колдунам на погремушки. А если тихо спать ляжешь, то поутру поведем тебя к батюшке с матушкой.
Дитятя сидит, слушает, палец сосет, слезы горючие роняет. Как все легли — стал по роще шататься, ветки дуба грызть, кое-как до рассвета промаялся.
 
Как светать стало, начали в путь собираться. Решают, что дальше делать. В роще дольше оставаться нельзя было — тугары недалеко. На умёт велетова сынка не приведешь.
— Давайте я его поведу, — говорит Марья. — Я тракт старый знаю — по нему прямой путь, считай, вдвое быстрее дойдем.
Услыхал велетов дитятя, хнычет:
— Злая ты! Не пойду с тобой!
Качает Сокольничек головой:
— Всем вместе идти надо.
— Куда же вместе? — спрашивает Злата. — На Радомира погляди. Ты и сам не краше. Я пойду.
— Не пойдешь одна, — говорит ей Никита.
Но Злату-то не унять:
— Мне меньше всех у тугар досталось. А с Марьей и вовсе не страшно. Да и по прямому пути…
— Нет, не выйдет по прямому, — строго отвечает Марья. — Людям там лучше не ходить. Тебя я там не поведу.
У Златы глаз загорелся.
— А что там?
— Дивый Яр. Плохое место. Если с тобой вдвоем двинемся, я тебя обычной дорогой поведу.
— Погодите! — велит Никита. — Тут крепко нужно подумать. Вот глядите…
Стал Добрынич на земле карту веткой рисовать, задачку решать.
Вот камень — тут стоят лагерем четверо детей богатырских, княжна небесная да велетов сынок. При них — три лошади.
Вот коробочек с солью — умёт.
Вот река ремнём течет, за ней трава — лес, где велеты ждут.
От камня до коробка меньше дня пути. От коробка до травы — ровно день, да на умёт с велетовым дитём нельзя. От камня до травы через ремень да через брод — день с лишним, в ночи доскачешь.
— Криво начертил, — глядит Злата на карту. — Так смотришь — будто поровну.
— Начертил так, будто по старому тракту, — говорит Марья. — По нему уже скоро век, как местные не ходят.
— Там тоже брод?
— Там мост каменный.
Злата так и ахнула.
— Марья! Ну неужто днем да с тобой там страшно пройти? Ты же велетова сынка там вести собиралась — значит пройти можно.
— Не ходи, — говорит Радомир сестре.
— И не пойдет, — подхватил Никита. — Я пойду.
Злата только очи горе возводит.
— Куда же ты пойдешь? Чуть стемнеет — ни зги не увидишь. Да ты и Сокольничку с Радомиром нужней.
— Спасибо тебе, сестрица, — кланяется Сокольничек.
— Да на здоровье, братец! Ты только на ноги твердо встал. После дня пути что с тобой станется? А я к ночи у велетов буду, в лесу переночую. И обратно скорее домчусь — коню меня нести легче. И Марья со мной. С такой товаркой ничего не страшно.
Пока солнце над землею поднялось, уговорила братьев Злата.
Вначале все вместе тронулись: Алексеевичи на одном коне тугарском, Никита с Сокольничком — на других двух.
Рядом дитятя топает, в небесах птица летает.
После полудня на привале стали делиться. Одного коня и сумку припасов Злате с собой отдали.
Радомир кольчугу свою снял, на сестру надел — взамен той, что у тугар осталась. Все ж девице в пути нужнее, чем молодцу на постоялом дворе.
Никита и нож свой ей дал, от матери доставшийся. Злата вначале брать не хотела, нож назад отдавала, глаза отводила. А взяла. Настоящей степной поленицы нож!..
Сговорились, что если все гладко пройдет, то к следующей ночи Злата на умёт прискачет. Если задержится или что случится — отправится в деревню, что за рекой, в дом горшечника, раз тот звал, и там будет братьев дожидаться. Тогда Марья к умету без нее прилетит.
Так и разошлись по разным дорогам.
 
Старый тракт
 
Вольно в поле. Солнце в небе, теплый ветер гуляет, в спину дует, подгоняет.
Людей кругом не видать.
Велетов дитятя впереди радостный идет, Марья вольной птицей в небе кружит. А Злата в седле сидит и вольно ей в седле, будто и у самой крылья выросли.
Вскоре видит Злата — дорога петлей на Юг забирает. Впереди чисто поле вдаль уходит — в прогалину лесную. Старый тракт, прямой. Остановилась Злата, велела велетову сынку стоять, дождалась, пока Марья к ним спустится, человеком обернется.
— Ты что задумала, Злата Алексеевна?
— Пошли по старому тракту? День, светло, тепло… Ты же на него сперва и собиралась. А вот он, рядом. Уж так неохота вброд лезть. Да еще окольным птем. Столько времени потеряем…
Призадумалась Марья, на небо поглядела. И вправду чисто, светло, теплый ветер дует.
— Ну будь по-твоему, Злата Алексеевна. Только меня слушайся. И мимо Дивого Яра я с тобой на лошади поеду.
— Да что же это за Дивый Яр такой?
— Скажу, когда минуем.
Так и пошли по старому тракту. Росписью стёртой едва виднелся он в лесу, угадывался. Вот тут деревья пореже, а тут — вовсе просека. Спустилась Марья с небес, села позади Златы на коня.
Едут. Глядит Злата кругом. Солнечный лес, а тревожный. Ни птица не защебечет, ни дятел не застучит, ни зайка на дорогу не выскочит… Тихо, тайно, жутко в лесу.
Потом видит Злата — в траве золото блеснуло. То ли брошь, то ли пряжка в кислице лежит. Ахнула Злата, за поводья взялась…
— Нет! — велит ей Марья. — Не останавливайся здесь, ничего не подбирай.
Скоро выехали то ли на широкую просеку, то ли на длинную поляну. Под листвой да подо мхом — бревна в помост уложенные, слева бревенчатый сруб. Высокий — башня дозорная. Покосилась, бревна разъехались. А за башней — лесная тропа в самую чащу уходит. Темнота там, сыростью, гнилью тянет… В ту чащу и свет не пробивается, и тишина мертвая стоит.
Замер и велетов дитятя, таращится в чащу.
— Там Дивый Яр? — спрашивает Злата тихо.
— Там, Злата Алексеевна, там, — отвечает Марья. — Едем скорее. Хочешь страшных сказок, расскажу. Когда к твоим братьям вернемся да подальше отсюда будем.
Мост каменный оказался — высокий, широкий, крепкий. Только весь мхом порос, даже рябинка тонкая меж камней пробилась.
Хоть обоз проводи, а забросили мост люди.
Велетов сынок через мост перебежал. Едва Златин конь ступил — Марья, на камни не сходя, птицей обернулась и ввысь метнулась. Только бы прочь — только бы скорее.
Миновала Злата мост, остановилась, с коня соскочила. Дальше по тропинке пешком пошла. А за поворотом уже Марья поджидает.
— Нагнала же ты страху, птица вольная. А сама же идти по старому тракту хотела!
— Мне не страшно, велетовому сынку тоже. За тебя боялась. Как я твоим братьям в глаза смотреть стану, ежели что?..
«Как Сокольничку в глаза смотреть станешь?» — чуть не спросила Злата. Язык прикусила.
— А что же за лихо в этом Дивом Яре? Гиблое место?
— Нынче стало. Раньше чистое было, живое. Я его еще и без людей помню. Потом город поставили у самого яра. Так и сам город стали звать — Дивый Яр.
— Это в него та дорога в лесу вела?
— В него, Злата Алексеевна. Вела… Хороший был город, добрый. Правили княгини. Говорили, что первую из них, праматерь олениха в местных лесах своим молоком выкормила. Теперь и зверья здорового в лесах нет, еще век пройдет — и тракта видно не станет. О нем говорить — плохая примета…
Замолчала Марья, а Злата и не спрашивает. Идут по чистому лугу, цветы кругом, птички, стрекозы мечутся… А все чувствует дочка богатырская — будто ей тот, мёртвый лес в спину глядит.
 
На умёте
 
На умёте тихо вечерело…
Как жил-был умёт уже Бог знает, сколько лет, так и нынче жил-был — вроде и суетно, а вроде и помаленьку. Народу немного гостило — этот умёт к северу от тугарских земель был, не по пути купцам, свое уцелевшее добро уносящих.
Хозяин умёта детей богатырских как родных встретил, обрадовался — помнил, что за то, что лошадей сбережет, ему щедро уплатить должны.
Пока встречал да в баню провожал, трижды рассказал, что лошадок как деток берег. Всех четырех. Потом опомнился и спрашивает:
— А девка-то ваша где? Тугарам продали?
— Я тебя продам! — рычит на него Сокольничек. — Сестра наша завтра прискачет.
— Не серчай, богатырь. Завтра так завтра.
Баня на умёте нечистая, прокисшая была. Видать, банник — и тот с местными да проезжими спился.
Но да детям богатырским только грязь да кровь с себя смыть — и того довольно.
После им хозяин умёта стол накрыл. Никита велел без разносолов — деньги оставшиеся в мошне посчитал да и велел.
Подал им хозяин печеной репы, капусты соленой, хлеба, квасу да жареного петуха.
— Что, нездоров, богатырь? — подмигивает хозяин Радомиру. — В бане упарился?
Тот и вправду бледный сидел, ни слова не проронил, как на умёт ступили.
А тут вдруг глаза поднял и спрашивает.
— Добрый человек, не расскажешь ли, что за место у вас тут? Дивый Яр зовется…
У хозяина лицо личиной застыло — точь-в-точь баба змееволосая из книги ромейской.
— Бог с тобой! Не поминай такое к ночи! — на Никиту с Сокольничком поглядел. — Уложили бы вы его спать, болезного, носом к стенке…
Ушел хозяин, курицей пуганой ускакал.
А у детей богатырских — холодок по хребту. Сидят, будто гаже репы в жизни не ели.
Все одно думают — Златка там, в темноте с капризным дитём, а под боком — яр этот гнилой. Да, Марья с нею, но кто же знает птицу вольную, птицу темную? Не обидит она Злату, но ведь и не нянька же она ей.
— Радомир, ты что скажешь? — спрашивает Сокольничек. Осторожно, по плечу гладит — как малого. Или как зверя дивного. — Чуешь что-нибудь?
— Тревожно.
— Ну тут всем нам-дуракам тревожно. А по-ведовскому, по-волчьи — не чуешь?
— Нет, — ответил и сидит тихонько.
Миску под нос поставили — стал есть. Репу ложкой ковыряет, на тощего петуха глядит, будто что-то в его мощах приметил.
У Сокольничка с Никитой у самих охота есть пропала. Сунул Сокольничек ложку в миску, руки сложил.
— Мать честная, что мы Поповичу скажем?
Никита аж вздрогнул.
— Погоди ты!.. У меня и самого сердце не на месте. Хоть вставай да езжай следом…
— И чем пособишь? Тем, что сам сгинешь на ночь глядя? Не серчай, Никита, но один ты и днем по незнакомой дороге далеко не уйдешь. Что уж там… А может, зря мы тут бабами раскудахтались? Боязно девку одну отпускать, но вдруг все и обойдется?
— Вдруг все и обойдется… — вздыхает Радомир. И снова на петушиные мощи глядит. Глядит, сам не ест ничего.
Сокольничек чарку пригубил, чуть закусил. И вполголоса Никите говорит:
— А этого мы как обратно привезем — не знаю…
 
Путь
Как солнце село, дошли до леска, где велеты хоронились. Малец признал знакомые места, вперед поскакал. Злата с коня слезла, вместе с Марьей пошла следом.
Теплый, тихий, живой лес кругом, птички вечерние тихонько свистят, спать ложатся…
Бредут вперед. Великанов дитятя впереди ломится будто медведко.
Уже совсем стемнело, слышат — земля колышется, потом на прогалину вышли. Всё луной залито и велеты во весь рост стоят… Муж да жена, за руки держатся — проснулись, собрались прочь из лесу идти, снова в чистом поле горе мыкать.
Сынок как родителей увидал — к ним бегом кинулся.
— Мамка! Батюшка!
Радостно закричала мать-великанша — до небес вознесся вопль, птицы в лесу всполошились, разметались прочь. Отец-великан сынка подкинул — тот, почитай, к самой Луне в небе взлетел.
Подошли велеты к Злате и Марье, в пояс им поклонились.
— Спасибо тебе, птица вольная. Спасибо тебе, дочь богатырская. Да где же братья твои? Неужто все полегли от тугар проклятых?
— Ранены братья, то правда. Но все живы. Поклон ваш им передам.
Развела Злата костерок на краю прогалины. Марья птицей обернулась, пару зайцев из лесу принесла да кабанчика. Кабанчика — велетову дитяте, зайцев — им со Златой.
Велетов дитятя кабанчика сырьем вместе со шкурой, будто яблочко умял, косточками похрустел, в зубах поковырялся.
Стали велеты в дальний путь собираться. Сынок поплакал, что де спатеньки хочет, а мать ему говорит:
— На руках у батюшки поспишь. И так засиделись мы в этих краях, последние остались. Да и ночь середину минула. Пора нам…
Простились велеты со Златой и Марьей. Попросила Марья велетов, если встретят за горами кого ее племени, кланяться, сказать, что жива она да здорова, бабушка совсем слаба у деревенских в почете живет.
Взял отец-великан своего кроху на руки, пошли прочь велеты…
Глядит Злата им вслед, слушает, как шаги их в каменном хребте во чреве Земли затихают.
Уходят, к туманным дальним горам, сами как те горы древние. Древность уходит…
Стихли шаги.
Тихий лес кругом стоит.
Костерок в горстку углей в ямке выгорел…
Обернулась птицей Марья, на ветке спать устроилась. Завернулась и Злата в плащ у ямки с угольками.
 
Спит Злата Алексеевна, снится ей дом родной. Пирогами пахнет, печкой, чаем с медом.
Проснулась на рассвете. Казалось, кутается в одеялко лоскутное, а опомнилась — плащ вместо одеялка.
Марья рядом на поваленном стволе сидит, косу переплетает.
Злата плащ скидывает, ёжится, говорит:
— Сейчас, Марьюшка, у меня еще припасы есть. Сейчас завтракать сядем…
— Не тревожься, Злата Алексеевна, — отвечает Марья. — Я уже откушала. Сушеное не ем.
Вздохнула Злата Алексеевна, стала есть ягоды да яблоки сушеные, мясо вяленое.
— А может снова по старому тракту, Марьюшка? — спрашивает Злата. — Уж больно мост там хорош, да и скоро.
— Нет, Злата Алексеевна, и не проси. Сегодня вон, облака собираются. А без солнца туда и днем хаживать нельзя…
Собрались, в обратный путь тронулись. Вышли из лесу, пошли вниз по реке. Злата — верхом, Марья — по небу.
Добрались до брода.
Перешел конь реку, Злату перенес. Остановилась Злата.
Опустилась Марья на землю.
Злата спрашивает:
— Что с неба видать? Есть ли люди поблизости?
— Кругом на версту ни людей, ни мужиков. Кроме тебя — ни одной души христианской.
Попросила Злата Марью обождать, коня привязала к березке поодаль. А сама всю одежду с себя скинула да и пошла в теплую речку.
Кто знает, что на умёте будет да когда в баню пустят?
Марья снова птицей на камне большом села, стала греться, перышки чистить.
Потом Злата отряхнулась, оделась. Надела последнюю чистую рубаху, красную, расшитую, с солнцами на плечах, с рукавами на запястьях узкими. Нарядная рубаха. Хоть и далеко до дома, а все ж в обратный путь Злата Алексеевна отправляется…
Подумала — да кольчугу, стеганку и широкий пояс с кинжалами в суме оставила. Хорошо после речки, свежо, вольно.
Марья — уже девица, княжна — головой качает.
— Неспокойные тут места. Зря ты так, Злата Алексеевна…
А Злате уже в петлю слаще, чем обратно в кольчугу. Заткнула за голенище только Никитин нож да в седло вскочила.
 
Как выехали на простор, в чисто поле, на дорогу на умет, уже день за середину перекатился.
Да чем дальше едут, тем ветер крепче хозяйничает. Все ниже птицы летают, все ниже Марья спускается… Наконец совсем наземь спустилась, встала девицей на дороге. Ветер так косы смоляные и треплет.
Поравнялась с нею Злата.
— Гроза идет, Злата Алексеевна. С высоты хорошо видать. Вдали уже полыхает.
— Что же делать, птица вольная? В поле никак не схоронимся…
— Назад надо поворачивать. На этом берегу видела двор убогий — сарай да колодец. Может, пустят на постой.
— Да, знаю, там старик со старухой живут. Мы их встретили, когда к тугарам шли… Ты вперед к ним полети, Марьюшка, обожди меня.
Так и сговорились.
Марья птицей полетела на двор к старикам с колодцем, скоро скрылась из виду. Злата коню под бока поддала, поскакала следом…
Скачет она по чистому полю, а в небе тучи черные нависают, клубятся чернилами. Свет Божий застлали, воздух выжали, духота осталась.
Гром далекий над полем рассыпался, ветер налетел.
Темень настала такая да дождь хлынул такой, что ни зги стало не видно. Вверх, вниз, вперед гляди — все хмарь серая.
А от чего тьма — от тучи, застлавшей небо, или уже ночь наступает? Сколько уже едет, где?..
Да что поделать? Едет Злата дальше.
Конь тугарский заупрямился, уперся, фыркает.
Сошла Злата с коня, ведет под уздцы.
Одежда вымокла — Злата будто в воде бредет, коня ведет. На дерево наткнулась — то ли лес, то ли роща.
Конь упираться стал, ржет перепуганный. Злата его тянет, а тот стал намертво. Потом поднялся на дыбы, вырвал поводья и унесся прочь.
Осталась Злата посреди грозы да одна в лесу. Бредет, хочет из лесу выйти, а сама все глубже, все дальше заходит.
Потом на простор вышла, замерла отдышаться. Тут молния вновь ударила — и видит Злата, что стоит она на старом тракте.
Кинулась Злата назад в лес. Бежит, продирается, а все одно — будто леший ее обратно выводит.
Вновь молния ударила — и видит Злата старую башню покосившуюся и дорогу на Дивый Яр. Черный провал в чаще, даже молния его не проняла.
А только в том провале белое пятно болтается — будто висельник в саване. Качнулось да пропало, будто померещилось.
Злата — снова в лес. Скорее, скорее, прямо да прямо — только от Яра подальше.
Дождь затихает, да все равно темно — уже ночь над миром настала. Лес редкий, чистый — березняк.
— Ау! — кричит Злата. — Люди добрые!
Вдруг видит — огонек впереди. Туда-сюда качается, будто человек его несет. Злата — за огоньком. А огонек идет да идет.
— Эй! — кричит Злата. — Отзовись! Погоди!
Запнулась о корень — поднялась, пошла.
Огонек то ближе — будто к ней идет, то дальше — будто назад поворачивает.
Идет Злата за огоньком.
Наконец, из сил выбилась, упала наземь. От голода, холода мочи нет даже глаза открыть. Только и увидала, что огонек совсем близко.
Луна желтая масляная в тучах тает.
Два человека в черных плащах, в куколях, будто духи лесные или идолы — к Злате идут. Один — огромный, что медведь, фонарь в руке держит. Другой к Злате подошел, последний свет собою заслонил. Тут и уснула Злата Алексеевна.
 
Худое хозяйство
 
Жили старик со старухой в стороне от дороги, да недалеко от реки. Никакого богатства не нажили. Ветхая изба их топилась по черному. Если и было у них какое добро, то лихие люди да тугары отняли. Детей Бог не дал. Кот приблудный поселился, стал мышей да кротов ловить — и то хорошо.
И вот как-то вечером непогода настала, ветер налетел, тучи нависли, дождь того и гляди польет. Заперлись старик со старухой в избушке, сели печку топить да жидкую уху похлебывать. Тут спохватилась старуха, что онучи стариковские остались на плетне сушиться, побежала на двор.
Выбежала. Возвращается, говорит:
— Птица к нам летит, старый, ветер ее с пути сбивает.
— Ну и пусть летит. Под крышу забьется, дождь переждет.
— Не забьется она, старый, под крышу.
Вышли вдвоем на порог, на небо смотрят.
А птица ближе да ближе — прямо к ним на двор летит. Великая птица! Крылья расправит — в их избу не поместится.
Прилетела, стала спускаться, да так ее ветер пришиб, что аж ударилась она оземь. И девицей обернулась. Сарафан зеленый, накидка на плечах изумрудная, сапожки алые, косы черные, на затылке — гребень рогатый.
Поднялась, отряхнулась.
— Пустите непогоду переждать, добрые люди?
Что же поделать? Пустили старики. Да и попробуй такую не пустить…
Сели все в избе — старики на лавочке, девица — на коробе в углу.
— Не желаешь ли ушицы, гостья дорогая? — спрашивает старуха. — Жидкая да соли две крупинки, а чем богаты…
— Благодарствую, хозяйка. Не ем я рыбу, да и не голодна. Вы уж не обессудьте, но скоро сюда подруженька моя прискачет. Негде больше от погоды укрыться…
— Ну пусть прискачет. Лошадью оборачивается?
— Нет. Верхом прискачет. Девица как девица. Говорит, виделись вы с ней недавно у брода.
— Стриженая что ль? С луком да со стрелочками?
— Она самая…
Дождь хлынул, будто новый потоп Господь сподобил. Будто горох по крыше колотится, гром грохочет.
Качает старуха головой.
— Скоро ли твоя подруженька прискачет?
— Скоро… — вздыхает девица, в накидку кутается. Топорщится накидка пёрышками. Тревожно…
Кот из-под лавки выполз, у хозяйских лаптей сел, глядит на гостью строго. Чует птицу.
А дождь льет да льет, колотится, гром грохочет.
Старуха новую лучину запалила, в волоковое окошко выглядывает, снова головой качает.
— Скоро ли твоя подруженька прискачет?
— Наверное скоро. За мной следом скакала…
Кончился дождь, только с крыши на доски кривого крылечка капли падают. Не стучат, шлепают. Раскисли старые доски…
— Заплутала, видать, в поле твоя подруженька.
— Добро, если в поле.
Вышла девица на двор, там сыро, грязно, черно. Луна желтая, больная над миром светит. Дорога проселочная вьется пустая. Если кто и проехал, то все ливень вылизал…
Стоит девица, птица дивная, одну из кос своих черных перебирает.
— Полечу искать ее, — говорит старикам. — Если все-таки прискачет к вам, обогрейте, скажите, чтоб меня здесь ждала…
— Лети себе с Богом, — говорит старуха. — Только б в гиблое место девица не попала. Есть у нас тут… Не летай над ним, милая.
— Слыхала я про то место… — призадумалась девица. — А вы что про него знаете? Не боязно рядом с ним жить?
— Да нам уж ничего не боязно. Лихие люди мимо ходят, тугары скачут… Теперь уж и тем, кто в гиблом месте живет, с нас взять нечего.
Зашевелились перышки на плечах у девицы.
— Так вы что же, их видели?
— Видели. Нет-нет, да и заглядывают. Как первый раз увидали — думали, странница заплутала. А как подошла… Ой, батюшки! Страшно!
— Зачем приходила?
— Золото приносила. То колечко, то подвесочку. Зимы-то голодные, а так хоть выменять чего можно.
— И что же, просто так они золото вам жаловали?
— Да мы же, почитай, на перепутье. Много кто дорогу спрашивает…
— Ты что говоришь такое, старуха? Вы что же, людей на смерть отправляли?
— Отправляли, да не каждого. Если человек хороший был, то уж, конечно, на умёт указывали. А если гнилой человек или тугарин…
Из-за старухиной спины старик прибавляет:
— Да один еще добра у нас в коробах не нашедши, огород весь со зла вытоптал!
— Вытоптал, — кивает старуха. — Ты не думай об нас дурно, чудо-девица. Ни подруженьку твою, ни братьев ее мы бы туда никогда не отправили. Добрые молодцы, славная девица — мы сразу то увидели… Дай им Бог здоровья! Ты, видно, птица дивная. Мы такую первый раз встречаем. А людишек-то ой как много. Да и каких! Не обессудь…
— Вы… Да вы… — шипит девица, хрипит девица. Словно горло уже слов человеческих родить не может. Накидка у нее на шее сходится, перьями топорщится, когти по доскам косяков скрипят, стружку выцарапывают. Глаза горят, а в тени Луны концы гребня рогами торчат.
Вздохнули старик со старухой, перекрестились.
— Отпусти мне, старый, если в чем я перед тобой виновата…
— И ты мне, и ты…
За руки взялись, ждут.
С досады стукнула девица ладонью об дверь, плюнула.
— Да ну вас!
Обернулась птицей, прочь полетела.
Закрыли старик со старухой дверь. Помолились, стали спать ложиться. И кот с ними.
 
Аграфен и Плесень
 
Минул день и на умёте.
Сокольничек до обеда проспал сном богатырским. Проснулся и видит — Радомир рядом на топчане сидит. Хмурится, думает, гусли сиротливо рядом лежат.
— Что ты, братец? — спрашивает Сокольничек. — Скажи… В Златке ли дело, в тугарах, в том, что ты в роще сотворил? Ты нас слышишь? Ты наш еще, Радомир Алексеевич?
Поглядел Радомир на Сокольничка.
— Неспокойно мне, братец. Гроза идет да из таких, что в человечьих сердцах отзываются.
— А что у тебя самого на сердце? Я впервые в жизни понять не могу.
— Сам не знаю. Мне и говорить сейчас боязно. Я будто с каждой сказанной мыслью что-то важное из памяти выпускаю… Потом скажу, все скажу, что на душе творится.
— Ладно, братец. А где Никита?
— Не дворе караулит. Всех приезжающих допрашивает. Только все без толку.
— Рано еще. Злата к вечеру будет.
Не ответил Радомир, не кивнул, а только встал да сам на двор вышел.
К обеду ливень на дворе стеной встал, гром грохотал, будто твердь небесная трещинами пошла, ходят осколки ходуном, один на другой находит…
Гроза миновала — ночь настала. Вышли сыновья богатырские на дорогу, стоят на сыром ветру. Пустая дорога, хоть плачь.
Потом впереди люди показались — возок да пяток всадников. Подъехали к умету — оказался купец с добром да с крепкими молодцами. Вымокли, грозу в поле пережидали. Приехали веселые, как после доброй драки. Да с прибытком…
Купец хоть сам и немолод был, а сидел в седле, еще два всадника — сыновья его, да еще два — стражи. На телеге добро лежало да жена купца со старым слугой сидели. Въехали все во двор, а с ними — конь без всадника трусит. С уздечкой, с седлом да с сумой тугой седельной.
Только купец на двор — нему хозяин.
— Здравствуй, Симеон Гнатьевич. Милости просим!..
Видно купец частый на умёте гость.
Сидит купец в своем седле, пустому коньку гриву чешет.
— Вот, — говорит, — пока в поле пережидали, прибился. Молодой, видно, со страху убёг. У тебя тут никто без коня не остался?
— Никто, все по углам сидели. Видно, тебе Бог и коня, и добро послал!
Да не тут-то было! Не успел хозяин договорить, а купец посмеяться — Радомир как подбежит, как схватится за сумку седельную. Купец на него с испугу хлыстом замахнулся, да тут Сокольничек хлыст перехватил.
— Погоди, добрый человек. Это сестры нашей и конь, и добро. Ждали ее сегодня. И вот, гляди, чего дождались.
— Молодцы, что сестру в таких местах одну гулять пустили. Чьих будете?
— Пустили не одну. Я Сокольничек, Ильи сын. Со мной Никита Добрынич и Радомир Алексеевич.
— Вот оно что! Из самого Киева вас занесло. А ведь я в стольном граде бывал, про вас слыхивал. Слыхал и что у Поповича сын блаженный. А коня, видать, я Златы Алексеевны поймал?
Радомир и не слушает, Радомир суму открыл, свою кольчугу вытащил да пояс с кинжалами.
— Как же это она? Зачем все оставила?
Никита к купцу подбирается.
— Ты скажи, Симеон Гнатьевич, где да с какой стороны к вам конь этот пришел?
— Бог с тобой, Добрынич! Дождь стеной стоял. Конь кругами мимо нас скакал да скакал, пока не утихомирился да не прибрел ягненком. А откуда вы сестру ждали?
— Из-за реки должна была прийти, — отвечает Сокольничек. Да видит, как народ, кругом уши навостривший, головой качает.
А кое-кто крестится.
А кое-кто и шепчет:
— Не приведи Господь, на старый тракт завернула…
Сыновья богатырские своих коней на двор уж не выводят, а почитай — выволакивают, разве что не выносят. Факелы да фонарь хозяину велят нести. За сестрой спешат ехать.
— Погодите, молодцы! — просит хозяин. — Ночь на дворе. Дай Бог, схоронилась где-то сестрица ваша до утра… А нет — кто знает? Не ровен час, сами сгинете.
— Знать, судьба, такая. Сгинем, — отвечает Никита.
— Да вы же тут чужие! Такие тут тропки, закоулки… Все кажется, что чисто поле кругом, а бывает — заплутаешь, хуже, чем в лесу. Поедете — да не туда. И без толку! Обождите до утра!..
— И то верно, — говорит Никита.
Выходит он на середину двора. А кругом народ — и у плетня стоит, и из окон дома выглядывает, и из конюшни, из подклетей, из сараев… И гости, и дворня, и родня хозяйская. Страх как интересно, никаких скоморохов не надобно…
Стаскивает Никита золотой перстень с пальца.
— Два коня тугарских да этот перстень, если кто провожатым с нами пойдет и толком поможет.
Потупился народ, у кого-то дело мигом нашлось… Никита глядит кругом. Темно, а будто каждого слышит, чует. Кто? Кто?!. А все жмутся, как овцы перед волком.
Разводит хозяин руками.
— Боязно всем, богатырь. Не обессудь. По дорогам кого только не ходит. А ночью и гиблое место ближе…
— Дивый Яр?
— Тише ты!..
— А мы и туда пойдем, ежели надо.
Тут народ стал разбредаться.
Задержался пьянчужка один, в лаптях без обвязок, Никитке по пояс. Подошел.
— Нет, не пойду я с вами, молодцы. А скажу. Аграфена и Плесень с собой возьмите. Это такого сорту человеки, что за куш — хоть в Кощное царство. Только вы им не говорите, что я сказал…
И ушел.
А хозяин рядом стоящий, обрадовался. Стучит себе по лбу.
— Как я позабыл? Они же утром пришли. Ой, ребятушки, и правда. Возьмите с собой Аграфена и Плесень. И пропадут — не жалко. Вы им сначала перстень предложите — они нос станут воротить. А тогда уже — коней. Кони им сейчас нужнее, они опять без своих остались. Они же всю округу исходили! И в сам Дивый Яр хаживали!.. Сами гнилые, так и гнилое место их не берет. Они в том сарае сидят.
Отвел хозяин сыновей богатырских к сараю, в котором Аграфен и Плесень жили.
Сарайчик хлипкий, свет лучины через доски виднеется…
А внутри дворец-дворцом. Мышами поеденный ковер кусками на земле лежит. На доске — плошки стоят, да кувшин с вином, да чашки колотые. Сидит Аграфен на тюфяке соломенном, пьет бражку черноплодную из чашки битой, будто султан Самаркандский. Не стар да не молод, чьих кровей — не разберешь. Волос черен, кожа смуглая, одежда пестрая — с разных, видать, чужих плеч. Башмаки кожаные, новые, шляпа плетеная да на греческий манер, лентой оторочена.
Рядом Плесень сидит — сам бледный, тощий — один в один «плесень». Одет попроще. Плошку с изюмом держит — Аграфену подает.
Так и замерли — хоть лубок пиши. Глядят на сыновей богатырских.
— Чего надобно? Зачем пришли? Кто такие? — спрашивает Аграфен, изюму берет, в рот кладет.
Никита отвечает:
— Надобно в сторону реки идти. По окрестностям, по дорогам. Может статься, и в Дивый Яр придется зайти.
— Ночь за полночь. Не пойдем, — говорит Аграфен.
— Не пойдем, — кивает Плесень.
Никита им перстень:
— Это получите.
Аграфен фыркает:
— Что мы, такого добра не видели? Вокруг Дивого Яра до сих пор — как грязи.
— Два коня тугарских ваши. Сразу. На них и поедете…
Вздохнул Аграфен, еще изюму взял, бражкой запил. Плесень оглядывается на детей богатырских, на друга, ерзает. Видно, притомился на своих двоих по окрестностям колобродить, счастье да поживу искать.
Вышел вперед Сокольничек:
— Поедете — и перстень, и кони ваши. Поможете — и мы вам, надо будет, поможем. Не поедете — Богом клянусь — голову с вас сниму с обоих.
Плесень вздрогнул, аж дернулся — хоть сейчас бежать. Аграфен бражку допил.
— Так вы сами кто такие будете?
— Сокольник, Никита да Радомир. Из города Киева.
— Слыхал что-то… — отвечает Аграфен. — Ну ладно. Пойдемте. Места у нас и вправду неспокойные, а людям помогать надобно. А что искать будем?
— Сестру нашу.
Скоро собрались.
Аграфен и Плесень по-хозяйски в седла уселись, гривы коней поглаживают.
Всем умётом проводить вышли.
Пятеро всадников с факелами под луной в поле умчались…
— Помрут. Все полягут… — говорит один, через плетень глядя.
— Да нет… Вроде один Муромцу родня. Авось вернутся, — другой отвечает.
Третий в затылке чешет.
— Да и не сам же Муромец. Полягут. Шапку на то ставлю.
— Кому нужна твоя шапка? Вон седло ставлю, что вернутся. Может, и не все, а вернутся…
Так мужики на умётё во вкус вошли, что хозяину пришлось углем на стене записать, кто чего да на что поставил. Стали ждать…
 
Гостья Дивого Яра
 
Просыпается Злата — а она уже не в лесу лежит. Темно, только печка топится. Зев у печи великий и кажется — не печка то, а ворота. А за теми воротами, за языками пламени жадными — будто чьи-то тени колышутся, шепчутся, на Злату поглядывают…
Лежит Злата на лавочке у печки, завернута Злата в одеялко лоскутное. Одеялко сырое — со Златиной одежки всю воду выпило — жарко под ним. Спеклась Злата Алексеевна как пирожок, истомилась…
На самой Злате одежда просохла. Ножик степной так за голенищем и схоронился.
Залежалась Злата. Садится, спину выгибает, рученьки тянет. Чувствует — ранка саднит. Смотрит — и правда, под рубашкой, на груди над самым сердцем царапина свежая. Глубокая. Да где так поцарапалась, Злата не припомнит…
Дух стоит кругом, густой, душный, сырой, как в сенях давно запертых.
Поднимается Злата с лавочки, встает, озирается. В большой она горнице. Стены — бревна черные, потолок низкий. Стол громадный блестит — не скобленый, некрашеный, годами вытертый. Две скамьи, кроме той, на которой Злата почивала. Лучина тлеет.
Вот и все.
Да красного угла не видать…
Четыре двери — посередине каждой стены. Дернула Злата одну — заперта, вторую, третью, четвертую — заперты… Оборачивается, а первая уж и отворена.
И входит в горницу добрый молодец, кланяется Злате.
— Здравствуй, девица! Будь гостьей моей.
Поклонилась и Злата хозяину.
А хозяин диво как собой хорош. Молод, не старше нее, волосы — вороново крыло, кожа — как снег бела, глаза — как черешни тёмные, ресницы — черные, длинные, бархатные. Улыбается тихо, кротко, зубы жемчужные едва кажет. Сам одет в одежды шелковые, рубаха васильковая, пошита на ромейский манер, золотом оторочена.
— Как звать тебя, девица?
— Зовут меня Злата, Алёши Поповича дочь.
— Меня зовут Горицвет Желанович, — отвечает хозяин. — Услышали мои слуги, как ты по лесу бродишь, людей кличешь. Нашли тебя, сюда принесли. Будь у меня, как дома у себя, Злата Алексеевна.
— Благодарствую, Горицвет Желанович. Да где же я? Ночью в поле заплутала, не знаю, куда и дорожка вывела…
Повел Горицвет Желанович Злату прочь из большой горницы в малую комнатку, ту из которой вышел. Две двери и в комнатке — одна, в которую хозяин гостью завел, другая — малая, неприметная, пологом чуть прикрыта.
— Если угодно, погляди кругом, Злата Алексеевна, подивись диковинкам иноземным да заморским. Челядь моя пока ужин тебе накроет. Я расскажу, где мы да что мы. И ты расскажи, кто такая, откуда взялась да что на белом свете делается…
В комнатке и вправду сплошь диковины — на полках, на столе, в сундуках. И вправду хороши — и звери золотые невиданные, и цветы из самоцветов, и сундук, шелков да парчи да нитей жемчужных полный. Рядом лучинка теплится — так и играет огонек на золоте да на смарагдах, да на гранатах.
Глядит Злата кругом и тревожно ей. Отчего звери золоченые да цветы, да самоцветы грудой свалены? Отчего шелка да парча, да жемчуга все пыльные комом лежат?
Один только угол в комнатке обжитой да уютный — рядом с бочком печи, что и на горницу, и на кухню зевы свои раскрыла. В том углу стол стоит, на столе книги чистые лежат, одна к другой. Лучина у стола теплится, два стула резных стоят. Старые, а крепкие, блестят, выглаженные, что тот стол в горнице.
Часто ли хозяин приветливый беседы тут с гостями ведет?
Садится Горицвет Желанович на один стул сам, на другой, у печки, — Злате указывает.
Села Злата, слушает.
— Подворье наше у реки стоит, — хозяин говорит. — От реки к западу, от тугар к востоку, от русских земель к югу, от степей к северу… Наш город поганые давеча пожгли, а терем этот тайный, тут я со своими ближними схоронился. Я хозяин земель здешних. А как же ты к нам забрела, Злата Алексеевна?
 «Э, нет! — Злата думает. — Что-то ты затейливо плетешь, хозяин Горицвет Желанович».
Потом глядит на него, в самые глаза его темные, черешни спелые. Глядит да вдруг и говорит:
— Я из стольного града Киева. С братьями назваными Сокольничком Илиевичем и Никитой Добрыничем да с братом кровным Радомиром Алексеевичем пошли мы по Руси гулять… Чего только не насмотрелись, от тугар еле ноги унесли.
— По Руси гулять? Да как же такую девицу мать с отцом отпустили?
Опустила глаза Злата Алексеевна. Опомнилась. Щеки румянцем загорелись. Злым румянцем.
— Ну? — улыбается Горицвет. — Как тебя отпустили? Живы ли отец твой и матушка?
— Живы. Отец мой — Алёша Попович.
— Из града Киева?
— Нет, батюшка мой из Ростова родом.
— А здесь как оказалась? Где братья твои, девица?
Злата так и сидит — кроткая, глаза опустив.
— Следом едут.
— Вот и славно! Приедут — тоже гостями будут.
Тут стук раздался — в стенку постучали. Робко, будто мышка. А Злата так и вздрогнула.
— Что ты, девица? — смеется Горицвет Желанович. — Слуги мои тихие, так знать дают, что все готово. Пойдем, Злата Алексеевна.
Вышли они обратно в просторную горницу. Там уже нет одеялка лоскутного, там трапеза накрыта — в тарелке золотой штук шесть грибков вареных. В плошках серебряных — черники да брусники по горсти, да вместо хлеба сухари. В кубке хрустальном — взвар бледный. В чарке точеной самоцветной — вино тягучее, темное, красное. Как глаза Горицветовы…
— Прости, Злата Алексеевна. После набега мало чем богаты.
— Благодарю тебя, хозяин. Мне и того довольно.
Села Злата, стала есть. Сухари старые, лежалые, взвар горький, грибы несоленые. Но хоть горячее — и то хорошо.
А вино терпкое, крепкое, дурманящее. Вино доброе.
— Вкусно ли тебе, девица?
— Вкусно да совестно. Не объедаю ли кого, раз у вас голодно?
— Не тревожься, Злата Алексеевна. У нас все поделено, чтоб голодные дни переждать. Чай не зима лютая кругом… Да этим никого и не объешь. Ты не смотри, что я с тобой трапезы не делю. Я уже отужинал, пока ты почивала, да и вина не пью, для гостей держим. Ты пока расскажи, что в мире делается!
Рассказала Злата, что у тугар ярмарка была, игрища жертвенные, что дворец царский потом погорел.
Услыхал Горицвет Желанович про дворец — руками всплеснул, от души смеется.
Съела Злата последний грибок, выпила еще вина.
— Ох, и крепкое же у тебя вино, хозяин! Жарко… Да видно, и простыла я в лесу. Прости, Горицвет Желанович, разреши еще полежать чуток. Так земля из-под ног и уходит…
Качает Горицвет Желанович головой.
— Слаба ты, Злата Алексеевна. Притомилась. Что же ты из дома родного ушла? Чего тебе в наших краях понадобилась? Будет с тебя. Спи, красна девица…
И вот ведь диво — не хотела Злата спать, а хотела от хозяина подальше в угол забиться. А как велел он, так веки ее и сомкнулись.
— Крепко для тебя вино наше, Злата Алексеевна…
Вздохнул Горицвет Желанович, гостью на руки подхватил. А Злата ни шевельнуться, ни слова сказать не может. Слышит только — дверь открывается, входит кто-то.
— Ну наконец-то… — мужик говорит.
— Сейчас княгинюшку молодую позову, — шепелявит старуха.
Горицвет на них шикает.
— Нет! Рано еще. Снова на топчане постелите, пусть еще поспит.
— Куда же еще? — мужик недовольный ворчит. — Ночь в самой силе. Охота перед зарей давиться?
— Нешто я сам не голоден? Ну пусть еще хоть чуток расскажет, чего видела. А то с тех тугарских соглядатаев, что седмицу назад забрели, и спросить было нечего.
Уложили Злату снова на топчан, снова в одеялко лоскутное завернули.
— Крепко морок-то навел, Горицвет Желанович? — мужик спрашивает.
— Крепко-крепко, — Горицвет отвечает. — Да ей вино наше крепче морока… Оно и прежде хорошо было, когда купца порешили, а теперь, видно, еще пуще настоялось. Идите, отдохните пока, а я сестрицу проведаю.
— Проведай, проведай… — скрипит мужик. А потом шепотом: — Нешто я не видал, что ты уже разговелся, княжич.
Ушли все, разбрелись, закрылись двери. Одна Злата. Думает: «Слава тебе Господи, что не желая спать, спать попросилась! А то и не узнала бы, что за доля мне уготована…»
Знать-то знает, а поделать-то что?.. Думает Злата. Думает да молится горячо.
Страшно.
Потом чувствует — вслед за умом и тело страх почуяло, дрожать начало. Дрожит, а тепло в печи да одеялко лоскутное дрожь унимают, убаюкивают. Мол «спи, спи! Тебе, милая, почудилось! Поспишь, проснешься — все хорошо будет…»
«Нет! — всколыхивается сердце. — Страшно! Страшно! Нельзя спать…»
Лежит Злата на лавочке у печки, завернута Злата в одеялко лоскутное. Темно, тихо, только печка топится…
 
Княгинин удел
 
Скачут…
Холодная ночь, от дождя простыла.
Только сырое поле кругом да луна сверху. Ни живой души, ни огонёчка не увидать.
То скачут, а то остановятся, оглядятся, да Никита или Сокольничек Злату кличут. Нет ответа.
Скачут дальше…
— Расскажи, что за Дивый Яр такой, — велит Аграфену Сокольничек.
— Город стоял. Правили там бабы. Главная — княгиня была. С царями да с князьями окрестными да заморскими блудила. Потом поганые пришли. Уж век назад, верно. Пожгли, пограбили, всех порезали. И весь выводок княжий вырезали. Натешились с ними вдоволь. И с самой княгиней. Потом повесили ее на воротах. Потом мор в здешних краях настал, люди вовсе дорогу забыли. Озеро было — болотом стало. На пепелищах — березняк вырос. Старый лес загустел. Птицы оттуда ушли. Нечисть там теперь хоронится. От крови поднялась, на крови теперь и живет…
— И не боязно туда ходить?
— Нет. Надо вовремя ходить — после того, как там кто-то сгинул. Тогда потише — те, кто в самом городище хоронятся, днем не вылезают.. А днем и княгинюшка не выходит. А она ведь там еще!
Скачут дальше. Луна на боку чуть перекатилась — будто следит глазом желтым навыкате.
Выехали на старый тракт. Мертвый лес впереди хребтом выгибается. Над лесом — небо в облаках серых, звезды в прорехах прячутся. Да тень черная мечется.
— Неужто княгинюшка? — Плесень еле дышит, того и гляди, из седла выпадет.
— Не княгиня, — отвечает ему Сокольничек. — Княжна… Птица вольная.
— Птица вольная беспокойная, — бормочет Аграфен. — Бьется, дура! В Дивый Яр птицам дороги нет. Княгинюшка всех извела, особливо тех, что плоть ядят…
Поскакали прямиком к Дивому Яру. Скоро встали у леса. Мертвый лес, сыростью из него веет — как из свежей могилы.
— Коней тут оставим, — говорит Сокольничек. — Пешими дальше пойдем.
— Пойдем, — кивает Аграфен. В седле тугарским ханом сидит. — Сперва только послушайте, что я вам скажу, богатыри стольноградские. Дальше уж не до разговоров будет… Сейчас тракт через лес прямо пойдет и выведет к старой башне дозорной. От нее дорога на Яр начинается. По той дороге прямо да прямо — так на горушку земляную, на городище и выйдете. Да только вначале мимо топи надо пройти — она по праву руку. А с топи княгинюшка и прилетает. Так что сами с дороги не соступайте, а то наверное сгинете. А может, и останется кто в живых — на прокорм тем, что из городища. Княгинюшка мертвая давно, чем ее пронять — один Бог ведает. Как завидите княгинюшку — бегите, молодцы. Другого средства нет. От рученек ее подальше. А если уж убежали, да мимо топи живые прошли — то на городище пряма дороженька. Милости просим, в аккурат к обеду… Там только бревна гнилые остались — где раньше терем княжий стоял. Да лесенка — в подпол, где они все и хоронятся. Если сестрица ваша живая, там она, в подполе.
Плесень снова:
— А еще есть из самого Яра ход.
— Да помолчи ты! Они через тот ход сор выкидывают. Из Яра не заберетесь, а в костях да гноище увязните.
— Что-то ты больно долго лясы точишь, — говорит Сокольничек, коня разворачивает.
Да Аграфен шустро как коня хлыстом поддаст да как обратно в поле поскачет. И Плесень — за ним.
— Бог в помощь! — только и разносится во поле. — Колечко себе оставьте, добрые люди!
Натянул Сокольничек тетиву, пустил стрелу им вслед. Да только шляпу соломенную с Аграфена сшиб. Уже сам хотел следом пуститься, да спохватился. И Никита велит:
— Брось. Не до них. Не унеси они ноги, глядишь, и от них бы в лесу отбиваться пришлось. Слышал ведь? Ходить в Яр надо умеючи — на утро после того, как там кто сгинет. Если сами выйдем, может, еще их сыщем поблизости.
Делать нечего — привязали лошадей к длинной тугой ветви, пошли по старому тракту.
В темноте да тишине — все дальше, дальше в сырость, в глушь. Будто и свет факелов тише стал гореть — замирает, затихает, засыпает…
Дошли и до старой сторожевой башни.
Глядят — и верно, дорога в самую темень сворачивает. Да тут же, на перекрестке птица на земле лежит — на боку, одно крыло под себя подобрав, другим накрывшись. Марья, птица вольная.
Подошли к ней дети богатырские. Тронул Сокольничек осторожно крыло. Вздрогнула птица, с боку на бок перекатилась…
Села Марья, лицо руками закрыла, горько заплакала.
— Простите, сыновья богатырские. Не явилась к вам ответ держать — сама надеялась отыскать сестру вашу. Разлучились мы в грозу, я полетела вперед, укрылась у стариков на убогом дворе. Ждала ее, так и не дождалась… Всю округу облетела. Нет ее нигде. А в городище дивоярском печка топится — видно, как дым идет. Верно, гостью у себя привечают.
— Как думаешь, жива она еще? — спрашивает Никита.
— Может, и жива. Я с дивоярскими не знаюсь. Знаю только, что заезжими людьми питаются. А охраняет их мертвая княгиня, они ее матушкой зовут. Сама она плоти не ест, только на куски раздирает, если опасность чует. Особенно мужиков не любит и птиц… И мне туда не войти — как в пожарище. Даже в девичьем обличии не пускает — там такая злоба, такая ненависть нечеловеческая колышется, как чад от пожарища. Вам, людям, не видать.
— Но войти мы сможем?
— Сможете. А вот выйдете ли?..
— Ну это уж как Бог даст.
— И ваш Бог, и все мои, кажется, про это место давно позабыли.
— А мы напомним.
Сговорились сыновья богатырские с Марьей, чтобы она дождалась их у того места, где они лошадей оставили, где тракт в лес входит.
Наскоро прочел Никита молитву, Сокольничек с Радомиром перекрестились. Повернули на Яр.
Марья им вслед глядит. И вдруг спрашивает:
— А что братец ваш молчит?
— За сестру тревожится, — отвечает Сокольничек. — Не поминай лихом, птица вольная!
— Не хочу я вас поминать! Возвращайтесь…
Ушли. Стоит Марья одна.
— Не видят. Рядом ходят и не видят…
Вышла Марья из лесу. Коней тревожных нашла. По мордам их погладила. Погладила как живых и гусли Радомировы в шкуру завернутые, к седлу прилаженные. Остались гусли сиротами ждать.
Тревожно коням… И Марье тревожно.
Обернулась она вновь птицею, поднялась вверх, стала на холодных горних ветрах парить, глядеть на лес внизу.
Лес раскинулся — сам весь как топь.
И в сердце его гнилом — не то скит, не то терем, не то срубы погребальные. Один к другому…
Подполы да погреба княжеские сами теремом сделались.
Всякого путника здесь ждут как гостя дорогого. Много кто туда сошел, да никто не вышел…
Смотрит зорко птица вольная, княжна небесная. А в холодном сердце Дивого Яра дымок курится — печка топится.
***
Проглотила чаща сыновей богатырских — идут глубже, глубже в мертвое чрево. Ни луны, ни звезд не стало видно. Тихо… Только пламя трех факелов дрожит, теплится, будто само боится. Даже шаги вязкая земля выедает, сглатывает.
Идет Сокольничек первый с саблей тугарской наголо, за ним — Никита с палицей Добрыни Никитича, золоченой. Идут братья едва ли не вровень, Никита спешит, торопится… Последний Радомир ступает. То нагонит братьев, то отстанет, а то и вовсе стоит — прислушивается. И всё молчит.
Потом разошлись ветви — будто кости царь-рыбы над головой. Холодно в выси, тревожно, словно чужое небо над ними.
— Болото близко, — говорит Никита. — Духом гнилым тянет.
— Что, ждем княгиню, братцы? — усмехается Сокольничек. Оборачивается.
Нет Алексеевича. Сгинул — ни следа на тропе ни виднеется, ни факела потухшего не лежит…
— Радомир! — кричит Сокольничек. — Не дури, братец, выходи! Радомир, отзовись!..
Тихо. Молчит чаща.
Сокольничек стоит, в темноту таращится. Тяжко на темноту да тишину злиться — ни за шиворот ее не сгрести, не ни кулаком молодецким по ней не вдарить.
— Вот и всё, Никитка! Нам с тобой из этой чащи ходу больше нет. Только если хоть одного из них сыщем. А иначе и возвращаться незачем и не к кому…
Не ответил Никита. Прав был Сокольничек, брат его названый. Только того не помнил, что Никите и с первого шага по тропе дивоярской пути назад не было.
Пошли дальше. А Никита то и дело оглядывается, прислушивается.
— Глянь, Сокольничек, глазами своими нет ли кого за деревьями? По праву руку…
— Если и есть, Никита, даже мне не видать. Ты слышишь чего?
— И слышу, и кожей чувствую. Глядит на нас кто-то. Ты только далеко не отходи, Сокольничек. Да в лес все же поглядывай. Идем скорее!..
— Никитка, ты что?
— Скорее, братец, скорее! Кажется мне, или тропа впереди вширь расходится?
— Верно. Будто опушка лесная.
— Добро! Идем к той опушке. Ты только в лес кругом гляди…
Пока дошли до опушки, Сокольничек все глаза проглядел, чуть шею не свернул.
— А знаешь, Никитка, будто что-то и мелькнуло в лесу… Будто свет. Огонек что ли с топи?
— Бог с ним с лесом, Сокольничек. Прости меня, братец.
— За что?
— Ты наверх погляди? Что, встречает нас сама княгинюшка?..
Вспомнил Сокольничек, что сказал Аграфен — с топи княгинюшка и прилетает
Поднял голову — глядит. Там она. Мертвая, истлевшая. Сквозь прорехи в рубахе шелковой кости да мясо серое виднеются. Сама рубаха, волосы по ветру вьются. Голова на бок заваливается. Убор — рога оленьи… Язык черный из разинутого рта вываливается. Глаз нет. Рук нет, обрубки из плеч торчат.
— Встречает.
— Какова?
— Хороша хозяйка. Видишь ее, Никита?
— Едва вижу, Сокольничек. Будто тряпье на веревке.
— Хорошо тебе, Никитка. Ох, матерь Божия, Никитка, она будто ниже спускается!
Висит княгиня над ними, покачивается, будто в петле висельник. Хрипит, поджидает…
Как поняла, что видят ее, глядят на нее — еще чуть ниже опустилась, качнулась — будто невидимую веревку кто малость отпустил. Повисла перед сыновьями богатырскими, аккурат ход с опушки загородила…
— Не пойму только что она делать собирается. Загрызть не загрызет. Рук нет… Забодает что ли?
— Тише, — велит Никита.
Тут схватил Никита Сокольничка, повалил на землю, собой накрыл. Факел упал, пламя дрогнуло, в свете того пламени только и видно, как что-то над ними пролетело — будто птица. Да только то не птица, а руки. Руки княгинины, веревками будто хомутом друг с дружкой связаны, костлявые, тлелые, черные руки. Замерли перед хозяйкой, снова на детей богатырских броситься изготовились.
Встал Сокольничек на одно колено, вытащил из колчана лук да стрелу, натянул тетиву… Да пустить стрелу не успел.
Из лесу — волк выскочил, будто вылетел. Княгине в шею скособоченную зубами впился, к земле прижал.
Княгиня давно мертвая, да и волк-то непростой. Шкура в темноте мерцает, будто на воде солнце.
Руки тянутся уже на волчьей шее сомкнуться, да волк уворачивается…
Снова прицелился Сокольничек, пустил стрелу — пронзила стрела руки мертвой княгини, пригвоздила их разом к осине.
Сама княгиня бьется, хрипит, воет. Рвется из зубов волчьих, хочет снова ввысь взмыть. А волк не пускает. Сжал челюсти еще чуть — хрустнул хребет княгинин.
Отпустил волк, отступил.
Извивается княгиня червем рогатым на земле, то ли в рубахе своей, то ли в саване…
Никита говорит:
— Ну-ка, Сокольничек, посвети мне…
Взял Сокольничек с земли оброненный факел, подошли они к княгине.
— Господи да Святой Георгий, помогайте, — вздохнул Никита, размахнулся да палицей голову княгине размозжил.
Распались рога в стороны, последняя дрожь по телу ее пробежала да и истлела княгиня вмиг. Зловоние обдало, полыхнуло, развеялось — только прах сухой остался.
Стоят сыновья богатырские, а перед ними — волк в солнечной шкуре. Глядят друг на друга.
— Никита, а это кажись наш волк.
Присел Сокольничек, руку протянул.
Волк как собака подбежал, в ладонь ему носом ткнулся, потом в щеку. Сокольничек ему за ухом потрепал и в глаза посмотрел.
— И вправду его глаза!.. Человечьи. Отчудил же ты, братец! Вот чего ты так маялся.
Подошел Никита. Близко-близко в волчьей морде наклонился. Волк и в его нос своим носом ткнулся.
— Ну будет тебе. Молодец! А все говорили — не воин. Помоги теперь Злату найти. Чуешь, где сестрица твоя?
Повернул волк голову. На дорогу дальше в лес уводящую глядит. Рычит, скалится…
 
Гулянья дивоярские
 
Как отдышалась Злата Алексеевна, отошла от морока, так еще чуток полежала. Послушала, почувствовала — сердце колотится, руки и ноги гнутся. Царапина над самым сердцем саднит, кровью сочится.
Змеей выползла Злата Алексеевна из-под одеялка теплого, тихо-тихо, мимо стола громадного темного к двери пошла — той, что против двери в кухню. А там брус пудовый поперек двери — не поднять Злате, тишком точно не поднять. Только посильнее налегла, плечом уперлась — тут же в кухне кто-то насторожился, ногами затопал. Тень так к порогу и ползет.
Кинулась Злата к двери в горницу с диковинами, дверь за собой закрыла. Засова нет — сундуком подперла.
А из-за двери — смех. Визгливый, злой, старушечий.
Шамкает деснами беззубыми бабка, зовет:
— Мил свет мой, Горицвет Желанович! Изволь поглядеть, какие игры гостья твоя затевает.
Вбегают в горницу люди — видать, хозяин да мужик, что ему помогал. Толкают в дверь — да легонько, чтоб только в сундучок упереться.
Хохочут.
Хохот заливистый, такой, что в душной горнице ему тесно…
Потом — в дверь стучат, слышится голос Горицветов:
— Злата Алексеевна из стольного града Киева, изволь дверь отворить. Покажись нам, краса-девица! Дай порадоваться тебе, будто солнышку красному. Все одно же — дверь откроем, тебя достанем. Добром выходи…
Озирается Злата — ни меча нет, ни топора. Только нож Никитин за голенищем остался. Да что один нож против троих?
Злата — к малой дверце в углу. Отворилась дверца. А за ней — тьма непроглядная. Подхватила Злата лучину, тлеющую у стола хозяйского, — во тьму шагнула.
А во тьме — лодка стоит. Черная, узорчатая. Изнутри устлана шелками, подушечка под голову лежит. Ничего больше — пол земляной, стены бревенчатые. Да окошко со ставнями, узкое, на дверцу похожее…
Уж как делать-то больше нечего, да идти больше некуда — открыла Злата ставни. А там чернота еще глубже да глуше, чем в земляной комнате. Холодом да сыростью потянуло.
Вылезла Злата за оконце — встала снова на земляной пол. Пол земляной, стены земляные — лаз. Пошла Злата в одну сторону — в стену уперлась, пошла в другую. Слышит через стены — топот людской в горнице с диковинами. Да снова хохот — уже в земляной комнатке.
Бежит Злата. Уж не куда глаза глядят — куда ноги ведут.
Видит свет справа теплится — ставни на кухне. Толкнула — не отворяются. Только сквозь щели видать, что большая кухня, длинная. Да темная и грязная.
А позади шаги доносятся — идут за Златой следом по земляному лазу.
— И кто у нас здесь притаился? — спрашивает Горицвет Желанович. — Зайка серенький? Лисонька хитрая? Или краса-девица?..
Злата дальше бежит. Горицвет смеется.
Кончился лаз — выпала Злата на бревенчатый пол.
Как поднялась на ноги — дверцу-оконце на засов закрыла. Тогда только огляделась. Лучина-то из ее руки и выпала, и потухла, а кругом ясно видать — луна светит. Настоящее окно здесь, только решеткой деревянной забрано — не выберешься.
И в лунном свете видно — крючья под потолком висят, на полу корыта да ушаты стоят. В углу груда тряпья лежит, пол весь в следах бурых — волокли по полу что-то нечистое. После и не мыли — рукой махнули.
Кровью стылой пахнет…
Обмерла Злата. Вроде руки-ноги человечьи, а будто зверем обернулась — перепуганным, неразумным. Куда бежать, что делать — не знает зверь.
Кинулась к окну, тянет решетку, толкает — та ни с места. Кричит Злата во всю мочь:
— Эй! Слышит меня кто? Люди добрые! Братцы!
Дверь отворяется — не потайная, в лаз, а простая, по праву руку. И в свет лунный чудище входит.
Человек — не человек, баба — не баба. В рубахе длинной, в летнике, лицо платком замотано, а волосы не заплетены, не стрижены, а по спине и плечам лежат. И идет скособоченная, хромая, дышит тяжко.
А в дверь из лаза уже бьются, еще удар — и засов треснет.
Прыгнула Злата, схватилась за крюк, качнулась и сапогом — чудищу в лоб.
Заверещало чудище. Злата через него перескочила — и в темный долгий проход бежать.
Видит — в конце свет теплится.
Бежит Злата — да в душной горнице со столом да четырьмя дверьми и оказывается. Назад воротилась.
Позади вопль старушечий доносится.
— Ой, ты ж моя родная! Зачем встала, из светёлки-то своей вышла? Ой, как тебя зашибла эта злыдня!
Злата снова на дверь налегла, уперлась в брус руками… да снова не поспела.
По темному ходу, из комнаты с крючьями бежит к ней Горицвет Желанович.
Уж в самой комнатке с диковинами нагнал, схватил, на пол повалил. Замер, улыбается во всю ширь уже, зубы не стыдясь кажет — длинные, острые.
Прочие в горнице за столом возятся. Мужик топчан уволакивает, старуха вокруг бабы-чудища хлопочет.
А Горицвет Златой залюбовался.
— Эх, Злата Алексеевна, не судьба нам с тобой видать беседы еще вести, не судьба тебе еще вино мое густое да терпкое пить… Ты уж прости нас, голод нас терзает лютый, ничего с ним не поделать. Хороший был прежде город, до сих пор людишки дорогу не позабудут… Вот и ты забрела.
— Отпусти меня, Горицвет Желанович! За мною братья мои придут. Сколько вас здесь ни есть, все поляжете.
Смеется Горицвет Желанович.
— Придут — дорогими гостями будут. Как ты, Злата Алексеевна. А может и до нас не дойдут. Дивый Яр — место спокойное, бережет его княгиня, матушка моя… Да только с нею ты уже не свидишься. Зато свиделась уж с моей сестрою, молодой княгинюшкой. Уж прежде, чем мы отужинаем, поклонись, извинись перед нею. Негоже княгинюшку да хворую да сапожком…
— Затейник ты, Горицвет Желанович! Я даже над кусачим гусём не измываюсь, прежде чем зажарить.
— То гусь, а то ты — Злата Алексеевна. Даже жалко тебя. Хороша, горяча…
Злата — в слёзы.
— Так не губи ты меня, Горицвет Желанович! Пожалей. Дай мне хоть денечек пожить, хоть до завтра. Хоть привяжи меня, хоть заточи в ту колоду ладьей!..
— Затейница и ты, Злата Алексеевна. Та колода — постель моя. Только проку с меня как с жениха давно нет, околеешь ты со мной от холода.
— А ты со мной? Может, я тебя обогрею? Тепло тебе со мной? Отчего же у меня над самым сердцем шрам теперь?..
Горицвет уж и не держит. Высвободила Злата руку из его руки, оттянула в сторону край рубахи красной.
Горицвет хмурится. На ноги подскакивает, Злату за собой поднимает.
Из горницы мужик спрашивает:
— Ну скоро ли, княжич? Рассвет уж недалеко…
Вскрикнула Злата Алексеевна, ноги ее подкосились, еле удержал Горицвет Желанович ее бездыханную.
Будто и в самом деле без чувств Злата, да своею девичьей охотою. Для того только снова принялась падать, чтоб до голенища сапожка дотянуться…
На мгновенье задумался Горицвет Желанович. Такой ли голод лютый, так ли Злата Алексеевна хороша?..
Задумался, да тут же — как вздрогнет, как ахнет. Глядит вниз, а из груди его нож торчит — две рыси скалятся.
Поднимает Горицвет свой взор черешневый на Злату… Да улыбается. Кончик мизинчика зажимает, ей показывает.
— Вот настолечко, Злата Алексеевна, вот настолечко… — Другая его рука на Златином запястье тисками каменными сжимается. Оборачивается он, в горницу кличет: — Дядька, помоги мне гостью нашу устроить!..
Заходит дядька — все тот мужик, что по хозяйству помогал — ростом с медведя, видно, что сильный. Правой руки у него нет, выше локтя отсечена, а лицо все изрыто — будто свеча оплавленная, уже не лицо, а рыло. Тяжко дышит — ноздри почти заросли, языком губы сухие да зубы острые облизывает.
Увидал нож в груди горицветовой, осерчал.
— А что я тебе говорил, княжич? Нечего так с девкой возиться. Сто лет как помер, а все как дитё малое.
Потянулся дядька за Златой, а та на последок своей свободной рукой — в рукоять кинжала сбоку ударила. Со злости. Куда уж теперь сбежишь? Схватил ее тогда дядька за шею одной своей лапищей и в горницу повел. Усадил на лавку, а держать продолжает.
Во главе стола баба-чудище сидит. Молодая княгинюшка. Лицо все так тряпицами и замотано.
А бабка — худая, иссушенная — вокруг нее бегает. На голову ей убор надела — и рога на нем оленьи. Сама молодая княгинюшка сидит будто истукан. Будто и не голодна вовсе…
— Ух, злыдня! — шипит бабка на Злату. А бабка одноглазая, десны распухшие у нее изо рта наружу торчат и только два зуба у ней — острых, длинных — сверху да снизу.
Подошел Горицвет Желанович, нож из груди вынутый на стол кидает.
— Вещица занятная. Не степная ли?
— Степная, — отвечает Злата. Еле что сказать может с лапищей на горле. — Никите Добрыничу от матери досталась. Богатырша-поленица была… Он за ним сюда придет, попляшете, упыри дивоярские.
Ухмыльнулся Горицвет, да сказать, что думал, не успел.
Молодая княгинюшка как закричит что есть сил.
Бабка к ней:
— Что, милая, больно ишшо?
И Горицвет к ней:
— Если за меня испужалась, сестрица, то не больно мне, до сердца нож не достал!
А княгинюшка молодая отмерла, бьется, плачет, убор рогатый с головы снять силится, да руки калечные — не может.
— Пустите! Хватит! Сердце мое чует — с матушкой беда! Пустите меня, я в лес, к ней пойду…
Схватился за сестрицу Горицвет Желанович.
— Да что же ты творишь, Станушка? Куда же ты? К рассвету не обернешься. Да и что может с матушкой случиться?
— Чувствую, терзают ее зубы зверя лютого!
— Какой зверь, Станушка? Опомнись! Нету у нас в лесах такого зверья, чтобы на матушку смогло кинуться.
— Лютый зверь! — твердит молодая княгинюшка. — И шкура его как солнце горяча, и душа в нем человечья, и кровь… — поднимает она руку — а рука калечная, два перста на ней, и то не целых — на Злату указывает. — Ее кровь в его жилах.
— Радомирушка… — шепчет Злата. — Братец… На изнанку вывернулся.
Лапа дядьки чуть послабже на шее сделалась — будто из тисков удавкой сделалась.
Запричитала старуха, заохала.
Горицвет Желанович замер — не знает, что и подумать, что и сделать.
— Как же так? — шепчет. — Матушка?..
К двери кинулся, за засов тяжелый схватился. Бежать ли в лес встречать гостей незваных?
Опомнился. Оборачивается, скалится…
— Ну пусть твой братец покамест дверь погрызет. А мы отобедаем.
Уложили Горицвет Желанович с дядькой Злату на стол, привязали ремнями кожаными — из-под столешницы вытащили, Злату притянули как седло к лошади.
— Давай, Станушка, — говорит Горицвет сестрице. — Как княгиня — первая отведай.
Тяжко дышит Станушка, стонет.
— Какая я княгиня? Болото, лес да овраг с гнильём — вот и все княжество. Да и какая первая? Не знаю что ли я, что ты, братец, с девок первый пробу снимаешь? Не хочу… Матушки нет больше с нами. Слышишь ли?.. Никто нас, сирот, не сбережет.
— Тише, хорошая моя! — кудахчет над своей княгинюшкой старуха. — Ты и вправду испей — полегчает. Оно же каждый раз тревожно, а потом легчает. Это тебе с голоду да от боли всяко мерещится. Ишь придумалось — что матушку вашу зверь заборол! Да она любого зверя сама заборет и вас в обиду не даст.
— Не блажи, старая, — только и молвит княгинюшка.
Злится Горицвет Желанович.
— Ну добро же! Верно сказала, сестрица — пробу снял. Не хочешь первая толком испить, так я хочу.
Наклоняется Горицвет к Злате, тянет в сторону ее ворот. А Злата глядит, прямо перед ней — ушко холодное, как у покойника острое. Она зубами за это ушко — хвать и дернула головой в сторону изо всей силы.
— Да что ж за напасть такая? — кричит Горицвет Желанович. За ухо держится, ногами топает.
— Да за ноги ее подвесить, — гудит дядька за спиной. — Голову оторвать к лешему да кровь разом и спустить. И возни меньше. Чай не впервой.
— А и вправду! — встревает старуха. — Хватит уж с нее. Вся извелась, как бы кровушка вовсе не спортилась. Надоть ее в отходную, на крюк.
А дядька продолжает:
— Только морок сперва наведи, Горицвет Желанович. Что сразу то не навел? Жалко небось? А ты брось жалеть… Будет еще девок немерено, еще и посмачней. С этой худосочной уж больно долго возимся. 
Поскрипел зубами Горицвет Желанович да снова к Злате подошел.
— Погляди мне в глаза, Злата Алексеевна. Добром засыпай, а то хуже будет… Страшно будет.
Тут вдруг словно гром раздался. Только от грома дрожит свод небесный, а тут свод горницы задрожал — труба рухнула прямо в очаг. Прах, камни, земля в огонь просыпались, дым едкий повалил — всю глухую горницу заволок. Будь ты хоть живой, хоть мертвый — дым черный глаза выедает.
А потом словно снова гром — двери, на брус запертые, дрожат будто заслонка дощатая. Мгновение — и треснул пудовый брус, открылись двери.
И Сокольничек, и Никита, будто люди лихие с лицами тряпьем замотанными — вошли, факелы горящие на пол бросили. Пускает Сокольничек стрелы — будто Перун молнии.
Первая — прямо в старухину голову. Упала старуха на пол бревенчатый.
Вторая — в грудь дядьке. Дядька качнулся как от ветра тополь.
Попятился княжич. Княгинюшка поднялась, прочь бежать-идти хотела. Да тут из темноты, из-за спины Сокольничка — волк с мерцающей теплой шкурой. В один прыжок княгинюшку настиг, наземь повалил, зубами шею ее сжал да хребет лапой переломил.
Никита пока ремни, что Злату держали, перерезал да пошел со своей палицей за братьями прибирать.
Раз ударил — нет головы у княгинюшки, другой ударил — нет и у старухи.
Тут опомнился, отмер княжич Горицвет, закричал, что было сил.
Он бы и бросился вперед, на сыновей богатырских, да дядька его держит, собой заслоняет. А у дядьки самого из груди уже вторая стрела торчит. Так и бьется Горицвет меж дядькой впереди и огнем позади.
Подбираются к ним сыновья богатырские, против самого дядьки Никита с палицей выходит.
В низкой горнице, в огне, в дыму, кажется, будто два великана на бой вышли…
Да недолог был бой.
Раз-другой махнул дядька кулаком единственным, а Никита увернулся. А дальше — на дядькиной руке волк повис, а Никита одним ударом палицы дядькину голову снес. Только кровь хлынула, в пламени зашипела.
Горицвет Желанович глазам своим не верит, от страха себя не помнит. Один он остался. Перед ним два богатыря да волк со светящейся шкурой. Да Злата Алексеевна нож со стола подобрала, поодаль стоит.
Горицвет — бежать назад, в покои. Никита с Сокольничком — за ним.
Пустил Сокольничек стрелу — пронзила стрела Горицвета Желановича. На пороге кельи с черной колодой так и рухнул.
Тут будто и вправду родные черные стены решили княжича своего мертвого уберечь. Потолок трещать начал — вот-вот обвалится — да пламя еще пуще занялось.
— Бежим, братцы! — кричит Злата. — Не то и мы тут с нежитью навек останемся.
Развернулись Никита с Сокольничком — бежать обратно. Сокольничек сразу выскочил в горницу, дымом затянутую, а Никита книги увидал на столе. Не удержался, схватил их скопом. Еле успел ноги унести от рухнувших бревен.
Прочь из черного терема подземного дети богатырские побежали. Только на землю вышли, слышат — треск, грохот. Рухнули стены погребов княжеских, конец черному скиту дивоярскому настал…
***
Солнышко тихо сквозь деревья пробивалось, будто впервые в эти края заглядывало. Туман лесной от земли поднимался вместе с дымом от подземного пожарища…
Дети богатырские так зарю и встретили — рядом с яром, на заросшем мхом валу, что век назад опоясывал городище. Злата уснула сном мертвецким, обняв волка с солнечной шкурой. Волк лежал, не шевелился, чтоб сестрицу не тревожить, только время от времени поглядывал в сторону входа в погреба да рычал тихонько.
А Никита с Сокольничком дозором кругом ходили — смотрели, не выползет ли кто из-под земли. С рассветом в яр спустились — за решетку из брусьев заглянуть. А за решеткой и глядеть не на что — все рухнуло, погорело, только головешки тлеют.
Разбудили тогда Злату, пошли все прочь из лесу.
А лес и впрямь будто просыпается — воздух не то золотой, не то зеленый, как яблочко свежее. Только с болота еще тленом тянет… Да топь не тьма — ее солнышком враз не разгонишь.
Вышли на старый тракт.
Сокольничек снова волка по холке треплет.
— Ну будет, братец. Довольно. Вылезай из волчьей шкуры.
А волк тихо дальше тихо топает. Собака собакой… Что ему скажешь? Что с него спросишь?
Вышли из лесу.
У дерева все также их кони стоят, а над ними — птица Марья на ветке зорко следит.
Увидала детей богатырских, слетела с ветки. Да не обернулась человеком, а так птицей перед волком на землю и села.
Поглядели волк с птицей друг дружке в глаза. Тогда только взмахнула птица крылами… и стоит уже девица-Марья.
На радостях обняла и Злату, и Никиту. И даже Сокольничка не позабыла.
— Выше ума чудо! — говорит. — Я уже не чаяла вас всех живыми да целыми увидать.
— Нечисть тамошнюю, дай Бог, надежно схоронили, — отвечает Никита. — А все ж вернулся бы я еще сюда, поглядел бы, что спокойно лежат. Сам Яр бы хорошо вычистить, выжечь да освятить.
— Успеется, — говорит ему Сокольничек. — А вот с братцем что делать? Что скажешь, птица вольная? Что углядела в нем?..
— Ничего с ним делать не надо. Скоро опомнится, сам сообразит, когда и как обратно перекинуться.
Так сказала Марья.
Да стала с детьми богатырскими прощаться…
— Теперь, когда знаю, что все живы и все целы, пора мне и бабушку проведать. Оставила я ее надолго, тревожно теперь…
— Кланяться от нас не попросим, — улыбается Сокольничек, да сам глаза отводит. — Сами мы теперь верно в обратную сторону пойдем. Вряд ли до самого Киева разом. Может в Карачарово, а братцы?
Обернулся Сокольничек. Смотрят на него Никита, Злата да волк.
— В Карачарово, — отвечает Никита. — Как раз к страде поспеем.
— Свидимся еще, дети богатырские, — сказала Марья, поклонилась в пояс, а потом птицей обернулась да ввысь взмыла. Только ее и видели.
 
Отошли дети богатырские от леса подальше, к живой дороге, что к броду ведет, за пригорком да под деревцем костер развели, на постой ненадолго встали.
Пожитки все на умете, да как туда пойдешь с волком? Решили обождать.
Сокольничек пошел какой-нибудь мелкой дичи пострелять, чтоб зажарить. Волк с ним увязался.
До обеда проспала Злата в плаще Никитином, а сам Никита книги разглядывал, что из подземелья прихватил.
Сокольничек с волком аж до самой реки дошли. Сокольничек воды в баклаги набрал, с дикой яблони кислых яблок нарвал. А волк в реку зашел, окуня зубами выловил, положил на песок. Довольный сел.
— Что расселся-то? — спрашивает Сокольничек. — Котелок на умете остался, ухи не сваришь. Давай еще хоть одного.
 
Вернулись к своим с тремя окуньками. Злата все спала, а Никита сидит в книжку уткнувшись. Даже братьев не услыхал.
Сокольничек его окликнул тихонько — Никита не отзывается.
Подошел волк, носом ему в щеку ткнулся — тогда только опомнился Добрынин сын.
Сокольничек рыб на прутья насаживает, усмехается:
— Интересная книжица, Никита?
— Мало сказать интересная, братец. Считай, летопись. Сам княжич дивоярский писал. На первых страницах только перо в руках держать учится… А на последних все больше, кого загрызли да с кого что сняли себе в прибыток.
— А посредине?
— А посредине страшно, братец.
— Что же мы, страху не видели? Давай, расскажи уж, к кому мы в гости ходили.
 
Горицвет Желанович, княжич дивоярский
 
Показал Никита книгу Сокольничку поближе, Злате, проснувшейся да из-под плаща выглянувшей. Даже волку показал — тот и в самом деле по-человечьи внимательно поглядел.
Книга писчая в коже тисненой, из дорогой заморской бумаги сшитая.
На первой странице хозяину, маленькому еще, расписаться позволили. Вначале то ли матушка, то ли дядька выписали: «Горицвет».
Потом детской рукою имя выведено, да с ошибками, с буквами неверными, развернутыми.
Потом еще раз повторил — верно.
А потом все делом без ошибок расписал:
Матушка — Желана.
Дядька — Воротислав.
Сестры — Дана, Звана, Стана.
Нянька — Чернава.
 
Другим почерком рядом вилось: «Видать, любишь нас, братец! После дядьки написал. Благодарствую, что до няньки». А за девичьей вязью — детские каракули: «Дана, то моя книжица!».
Потом долго записей не было — хозяин разуму учился. В следующий раз уже твердой рукой писал.
 
Город наш Дивый Яр — город торговый. Много дорог к нам идут, караваны приходят из дальних земель. Дивные вещи привозят, о дивных делах рассказывают.
 
Цветы привезли. И в наших такие росли да желтые. Из земель ромейских семена алых привезли. Семена проросли в нашей земле и по весне заалели поля вокруг алыми россыпями.
Цветы эти зовутся горицветами.
Матушка говорит, что в первую весну, когда цветы эти в наших лугах взошли, она меня родила. Поэтому и назвала Горицветом.
 
Матушке моей княгине Желане с поклоном дары несут. Сестрам моим дары заморские вельможи и королевичи шлют, обещают сватов заслать. Матушка им отвечает, что раз хотят свататься, пусть сами приезжают, в зятья к ней идут. Одна из сестер после матушки княгиней стать должна.
Издревле так в наших краях повелось. Жены и в дому, и в городе правят, мужи — дом и город от ворога оберегают.
 
Пишет и пишет Горицвет Желанович. Рука все тверже, строки ровнее идут. Когда что было — неясно, года не значится. Не следил княжич за годами… А видно, что редко пишет — книжицу свою бережет.
 
Город наш мирно живет, а все же воинскому делу меня учат. Учит дядька Воротислав. Учит и меч держать, и из лука стрелять, и топор метать. На мечах не люблю, стрелой не попадаю, а топорик нравится.
 
Дядька же мой и воевода наш.
Мал наш город, всех привечает со всех четырех сторон, всем он рад.
 
***
Тревога великая.
Сегодня праздник большой справляли: Земля ото сна пробудилась. Зима уже с месяц как кончилась, чучело сожгли. Только в этот раз остов долго не сгорал — еще тогда знак дурной усмотрели.
А нынче вышли на берег древо украшать. Издревле стоит старое дерево, печалится над озером. Два ствола у него — словно рога.
По весне, когда новые листочки только зачинаются, княгиня и княжны должны его длинным полотенцем увить, украсить.
Матушка и сестрицы всю зиму полотенце вышивали.
С утра солнце весеннее грело землю, народ песни пел, в поле у озера праздник большой собирался.
Нескоро полотенце вокруг дерева обвили — и длинно оно было, и не спешили. Знака ждали — знак добрый, если олениха, наша праматерь из леса на том берегу явится, пока полотенцем дерево убирают.
Да явился такой знак, какого и не ждали.
Озеро у нас проточное. Из него речушка бежит в Большую реку, а в него — подземная река вливается. Говорят, глубокая, темная, древняя. Оттого и такое холодное оно, оттого и сила в нем большая.
Матушка сегодня край полотенца на нижних ветвях разложила, стала песню петь, полотенце вкруг ствола вести. Потом передала Дане — та полотенце приняла, дальше повела, песню петь продолжала. Потом Дана — Зване передала, а та — Стане… Уже край полотенца осталось на ветку закинуть да обвить, уже бабы да девицы песню подхватили, как набежала на солнце черная туча, ветер подул холодный, будто с зимы не развеявшийся, и из озера, прямо посредине, всплыла колода черная.
Матушка велела песню не прекращать, полотенце обвить вокруг ветви. Лишь когда все чином сделали, бабы заохали, мужики забормотали. Один из рыбаков у матушки разрешения спросил и поплыл на своей лодке, проверить, что же явилось со дна озерного.
Плывет, а с берега видно, что колода громадная — с его лодку размером. Не сундук. Высокая, не то ладья, не то колода — не ствол древесный.
Рыбак ближе подплывает — колода от него. Кое-кто уж и посмеиваться начал.
Потом солнышко вышло, пригрело, все осмелели, кричат рыбаку возвращаться. А он и сам уж сел и что есть сил к берегу гребет.
Причалил, выскочил, говорит: «Гроб!»
Стал рассказывать — гроб большой, резной, весь в ликах звериных невиданных. Почернел от времени. И не привиделось нам с берега — он к гробу плыл, а гроб от него.
Рассказал все и мнется, будто что-то еще недомолвил. Велела матушка ему дальше говорить. Он и говорит: «Как будто стонал там кто-то. Но тихо, словно во сне. А может, мне почудилось».
Поплыли другие рыбаки на своих лодках, попытались к гробу подобраться, но не вышло — так течением и его, и их вертит, что не подберешься. Один попытался вплавь, да ноги свело — чуть не утонул.
Так и остался гроб по озеру плавать.
 
Не праздновать в этот день нельзя — предков обидим. Матушка повелела всем на малый луг идти, у городских стен, там новые костры праздничные разводить. Только занявшиеся на большом лугу потушили — пошел от них дым черный как от пожарищ. В том дыму как сирота дерево наряженное стояло, а за ним на глади озерной колода качалась.
Тяжкие гуляния были. Разве только предков уважили. Дети то и дело бегали к озеру, глядели, потом обратно неслись: «Плавает гроб, плавает!».
Утром мы с Воротиславом к берегу ходили. Гроб плавает.
***
Три седмицы прошло, луна миновала. Пропал гроб, как и не было. Снова под воду ушел или его таки изловил кто — неведомо.
***
Матушка говорит, пора мне невесту выбрать. В нашем городе славных девиц много. Не знаю, как всех не обидеть…
 
***
В лесу охотники олениху загрызенную нашли.
Оказалось, и до оленихи в нашем лесу зверей загрызенных нашли — двух волков и лисицу. Лежали они обескровленные, а к ним даже воронье не подлетало. О том охотники рассказали да дед, что в лесу у ручейка живет. Дед вообще пуганый в избушке сидит, не уходит, потому что некуда ему идти. А сам с рогатиной как с молодухой — не расстается.
 
***
Рассказывать стали, будто по лесу гуляет тот, кто из колоды вышел. А кто вышел, зачем, да что он есть — этого не говорят. Языками мелят. А может, все то правда.
 
***
На один караван, идущий в город, разбойники напали. Да караван цел остался.
 
Купцы перепуганные до города добрались, целые. Рассказали…
Разбойников то чудище загрызло, что по лесу бродит. То, что из черной колоды выбралось. Верней, двух оно загрызло, а третьего в чащу уволокло.
 
***
Пир матушка устроила. У нас каждый год в тереме пир — в один из тех дней, когда урожай собран и ветер остывает, стужей обернуться готовится.
По всему городу пир был, все в домах сидели.
Столы в тереме княжеском в трех залах поставили: в золотой гостевой, в белой ближней да в красной княжеской. Как первый кубок осушили, за окнами и вправду стужа взвилась — ветер лютый в ставни бьется, снег пошел. Потом двери распахнулись, в первой зале лучины и свечи погасли.
И гость на пир к нам пришел.
Согбенный шел, на посох опирался, высокий, выше дядьки Воротислава ростом, но худой, высохший. В плаще с куколем. Только рука виднелась, нос и губы с подбородком. Лицо как у мертвеца, кожа бурая, в чернильных узорах.
Никто его не тронул. Прошел через три залы, встал перед столом княжеским, матери моей поклонился в пояс.
— Здравствуй, княгиня Желана, хозяйка Дивого Яра. Пусть здравствуют дети твои и слуги, пусть достаток будет в доме. Прости, если пришел я к тебе в неурочный час. Хотел, чтоб народ твой видел и слышал. Толки ходят обо мне по городу твоему, теперь пришел я сам. Зовусь я просто Онк. Лет мне столько, что и сам не помню. Был я волхвом у своего народа, служил богам. Богиня жизни и смерти одарила меня вечностью, но цена тому кровь. Город твой знаменитый, торговый, люду много разного кругом бродит. Иные хуже зверья. Позволь остаться в твоих краях. Мне — приют, тебе — от лихих людей средство.
Склонил он голову и так, с головой склоненной, к столу княжескому подошел. Положил на стол перед матушкой он дивный золотой браслет — двуглавый змей в два кольца с глазами смарагдовыми.
А у самого Онка подвес на шее был — на золотой цепи золотая амфорка. Цепь толстая, а амфорка хрупкая — как яичная скорлупка. Амфорка с маковкой.
Положив браслет, Онк под куколем улыбнулся — губы сухие отворились, зубы показались, желтые. Клыки — будто волчьи. Увидел я, что и лицо у него расписано, полосами, треугольниками.
Отошел он от стола, согбенный поодаль встал.
Матушка браслет взяла, поглядела.
— Благодарю тебя, Онк. Мне недруги в моих землях не нужны, будь они хоть явьи, хоть навьи. Если и вправду будешь только лихих людей да диких зверей ловить, а мой народ не тронешь, то оставайся.
Мудрая у меня матушка! Всем в ее краю место есть.
 
***
Все в нашем краю тихо. Онк, видно, как и обещал, в лесу живет, добрых людей не трогает.
 
***
Матушка говорит, что мне невесту пора выбрать. Велит к весне решить.
Я пока трех выбрал, надо крепко думать…
 
***
Справили проводы зимы.
Слухи тревожные по земле ползут. В соседние края степняки пришли.
И раньше набегали, а теперь будто и уходить не собираются. Пограбили, пожгли, надолго встали. Матушка думает, не собрать ли посольство к степнякам.
 
Про Онка не слыхать.
Охотники говорят, что олени из лесов ушли.
 
***
Посольство наше степняки зарубили. Вернули одного — безголового, к коню привязанного.
Весь окрестный люд за стены города приняли.
Похоже, воевать будем. Страшно.
Кольчугу никогда еще так подолгу не носил…
 
***
Топор мне боевой справили. С топором я лучше управляюсь, чем с мечом. Им и бить можно, его и метать. Не знаю только, как я в живого человека топор метать стану…
 
***
Орда пришла. Встала в поле. Издали видно, какой дым от становища в небо валит.
Даже если отобьемся — все одно, будет голодно…
 
***
Минула луна, весна расцветает…
Страшные дела совершились.
Я умер. Убили меня.
Дядька Воротислав меня в бою берег — поначалу только рассекли мне кольчугу, а даже царапины не оставили. Потом уже стрела степная со свистом, с черными перьями до меня достала проклятая. В самый бок вошла, в печень.
Умирал я долго. Уже степняки в городище затихли, вороны слетелись наших воинов клевать.
Кто-то еще жив был — стонал, богам молился, мать звал.
А потом Онк пришел.
Подойдет к раненому, склонится над ним, уйдет. А тот уже мертвый останется.
Кровь их пил.
Ко мне подошел, надо мной склонился. Увидел я, как он кровавым языком клыки свои облизывает.
Из последних сил протянул я к нему руки и сказал: «Пусть твоя богиня и меня благословит! Не хочу умирать!».
И сжалился надо мною Онк. Напоил горьким снадобьем из той амфорки, что на шее носил. Я выпил и уснул, и умер.
Тут тебе и славу поют Горицвет Желанович!
 
Проснулся в черном лесном скиту, в котором Онк жил. Из боку все степная стрела торчала, да уж не больно было. Только голодно.
Выдернул я стрелу из своих ребер. Ничего не почувствовал.
Рядом только колода Онка стояла — сухая, покойная, а такая ж черная, как когда в озере плавала.
Скоро Онк проснулся, крышку сдвинул, из колоды вылез.
— Очнулся, княжич Горицвет Желанович? Теперь и отобедать надобно…
Вышли мы с ним из погреба сырого на землю. Кругом — лес. Ночь стоит.
Смотрю — у тополя человек привязан. Не знаю, зачем только привязан — изранен, опален. Как только жив еще был?
Онк мне кланяется, да на человека показывает.
— Изволь, отведай, Горицвет Желанович.
Подошел я к человеку. Тот, видно, уже помирал. Волосы его сожжены были, один глаз вытек, другой заплыл, ухо ободрано, челюсть раскололи так, что и говорить не мог.
Ему всё одно — помирать.
Я и отведал.
Потом Онк меня из лесу повел. Шел, на посох опирался. Меня за плечо придерживал. Будто щенка.
Вышли мы на опушку, поглядел я перед собой. Солнце садилось, малиновое, так и колыхалось в мареве…
И мертвый мир передо мной лежал. Поля выжжены, вытоптаны, людские избы да клети спалены, до сих пор дымятся.
Вдали Дивый Яр догорает кострищем погребальным.
Если б сердце во мне еще живо было, надорвалось бы. Подкосились у меня ноги, да Онк за плечо удержал. Чуть придержал, будто человек — тростинку, а у меня плечо едва не хрустнуло.
— Пойдем, — сказал, — я тебе еще покажу. Хотел только, чтоб ты знал, что сделалось. А тут стоять долго нельзя, степняки еще не все ушли…
Повел он меня обратно в лес. Дошли мы до полянки с ручейком, где избушка стояла, в которой дед старый жил.
До него не добрались поганые.
Мы на полянку ступили — дед на нас выбегает с рогатиной. Потом узнал меня, замер, поклонился. А Онка испугался — смотрит, рогатину крутит. Молчит.
— Кто там? — из избушки спросили.
То голос дядьки Воротислава был!
Не успел я с места сойти, Онк меня снова за плечо взял и на ухо прошептал:
— Со своими побудь, потом ко мне возвращайся. Ты мой теперь.
И исчез, сгинул. Я — мимо дедка в избушку.
 
Воротислав у порога сидел. У него нога была пробита, рука отсечена. Раны дед ему прижег.
Да там не один Воротислав был. Сестрица Стана и бабка Чернава там были.
Стана на постели лежала, спала, не проснулась. Живого места на ней не было.
Чернава сказала — страшно над Станой надругались степняки. Едва смогли они с Чернавой уйти.
Спросил я, что с матушкой. А Чернава зарыдала, завыла.
Воротислав сказал, что надо дождаться, пока все поганые из Яра уйдут. Тогда пойдем, снимем ее, похороним…
 
Ночь настала. Все спать легли. Я просто в избе просидел, утром уснул. Будь я человеком, глаз бы не сомкнул, а так — только солнышко взошло, я и упал будто замертво.
Проснулся когда солнце к закату клонилось.
Дед как раз для Воротислава костыль смастерил.
Воротислав и говорит мне:
— Добро, что ты проснулся, княжич. Вроде все в городе тихо. Надобно за матушкой твоей сходить. Негоже ей так оставаться. Поешь да и пойдем.
Поставили передо мной плошку, в плошке — рыбёшка вареная. Дед из ручья выловил. Поглядел я на рыбёшку — дурно стало.
— Не голоден я, дядька. Пошли так.
Покачал головой Воротислав, но все равно пошли.
 
Чем дальше шли да чем ближе к Дивому Яру, тем мне страшней было. Хотелось обратно в лес бежать.
Будто до того Дивый Яр целый стоял — хоть за дымом, хоть за тридевять земель. А теперь увидел — сожжен.
Подошли.
Увидал я ее. Висела она на городских воротах. Уж и человечьего в облике ее — ни в теле, ни в лице — не осталось, а я узнал… И не по рогатому венцу, в котором и повесили.
В венце да в длинной рубахе, с которой каменья да ленты содрали.
Что с ней сотворили, с бедной!..
Руки ее отсеченные веревкой были связаны, хомутом на шее болтались. И руки, и лицо птицы исклевали. Так воронье на воротах сидело да нас боялось…
Я, как подошли мы, онемел, задохнулся, потом только, себя не помня, закричал. Как я кричал! До небес, верно, докричал, до ушей поганых степняков, восвояси скакавших.
Бился я на земле, рвал на себе волосы, раз ринулся прочь по дороге — казалось шаг-другой и нагоню поганых, всех в клочья разорву… Запнулся, упал, снова кричал.
Всех клял, весь свет — и степняков, и всех былых гостей, и соседей, что живут себе да живут, когда наш Дивый Яр во прахе лежит. И Онка за то, что меня из могилы вытащил. Лежал бы теперь покойно среди иных воинов…
Когда опомнился, совсем стемнело.
Воротислав у ворот, привалившись, стоял, глядел на меня.
В темноте наступившей и матушки видно не стало. И хорошо.
Сняли мы ее с ворот — я, забравшись, веревку обрезал, дядька внизу подхватил. Хоть и одной рукой, а сумел.
Завернули мы ее в отрез худой холстины и унесли к лесной избушке.
На следующий вечер на берегу озера сложили костер погребальный. Венец рогатый Стане остался. Да только вот думаю — к чему?..
Пепел последней княгини дивоярской сложили в ларец да погребли за озером. Малый курган из камней сложили — к другим таким курганам.
Потом еще ходили в город — смотрели, не осталось ли кого в живых схоронившихся. В городе никого.
Вынесли только еды да добра, чего поганые не вымели.
Три книги заморские.
Да и мою книжицу нашли.
 
Пишу это теперь, чтоб те, кто найдет, знал, как не стало города Дивого Яра.
 
***
Спохватились окрестные князья. Прискакали соглядатаи от одних, от других. Вызнать, что с нами сталось.
Кое-кто из дивоярских нашелся — в окрестных лесах схоронились или успели до набега к родне уйти.
Осталось людей на три двора, остальные разошлись.
Пока тепло да и то голодают. Только мы с Онком хорошо кормимся — вдоволь съехалось и падальщиков, кто желает чужим добром, степняками нетронутым, поживиться.
Воротислав с Чернавой, думается, поняли, что со мной сталось.
Стана выправляется. Ходить сама до сих пор не может.
Что с Даной и Званой, так и не узнали. Тел не нашли. А может, нашли да не узнали…
Караван приходил. Не дошла еще до дальних краев весть о гибели Дивого Яра.
Подали нам еды да немного серебра, будто нищим. Пошли дальше.
Вся окрестная земля — перепутье.
 
***
Спросил я Онка, откуда он, какого роду, как явился к нам из озера.
Вот, что Онк рассказал.
Страна, где он родился, была теплой. Степь была от нее недалеко. Говорит, так давно жил, что все тогда наоборот было — мало кто на земле крепко стоял, все больше кочевьями ходили.
И богиня его черная по миру странствовала.
Был он волхвом у своего народа.
Сначала его почитали, потом боялись. А потом решили избавиться, чтобы он никого не сглазил, чтобы ни из кого жизнь не тянул…
Днем, пока Онк спал, его в гроб положили, а гробы тот народ вытачивал как лодки. Закрыли крышкой, просмолили и сбросили в поток, что через ущелье тек — в самое чрево Земли.
Сколько прошло времени, пока гроб подземная река несла, Онк не знает.
 
***
Зима кругом.
Снова купцы через нас шли. Все ж путь самый короткий.
Одному занеможелось, остался он у нас на постой. Рассказал, что да как в мире.
 
***
Тот купец, что у нас остался, паршу принес.
Люди, что вернулись да пытались снова обжиться, разбежались.
Сам купец помер.
Одни мы остались.
 
Слегли Стана и Чернава. От голода ли?
Нет, страшная хворь их грызет, уже и на лицах их печать видна…
 
***
Все нас теперь десятой дорогой обходят. Прошел слух, что хворь у нас страшная. Да и про нечисть болтают…
 
Дядька Воротислав захворал.
 
***
Онк ушел.
Разгневался он на меня. Сказал только, что убить меня ему жалко.
 
Днем, пока Онк спал, я его гроб открыл, взял амфорку с черным зельем. Пришел в избушку.
Дед лесной в лес ушел, мелкого зверья половить, силки проверить. А так он жил в сенях. Никуда не убежал, потому как старый и некуда. Сказал, что если захворает и помрет — так уж судьба.
А в комнатушке все мои были.
От хвори да от голода уже еле двигались. Только Воротислав угли ворошил в печи.
Подошел я к Стане к первой. Сказал, что лекарство от хвори принес.
Села она на лежанке своей, подалась вперед.
— И лицо сделается как прежде? — спросила.
— Нет, — ответил, — только от смерти избавит.
— Не хочу, — сказала, — не могу больше. Хватит уж.
— Опомнись! Ты теперь княгиня дивоярская.
Стала она плакать, что все одно продолжения у рода не будет, что Дивого Яра уж нет, что с такой личиной да считай без ног и жизнь не мила…
Чернава ее уговорила.
— Хоть ради меня, милая, выпей! Не будет у меня сил видеть, как ты помираешь.
Выпила Стана зелье, выпила и Чернава.
Воротислав долго на меня глядел. Понял, что я задумал. Да ничего не поделаешь — выпил и он.
Мало зелья в амфорке осталось
 
Вернулся я в черный скит уже когда солнце садилось. А Онк понял, что я сотворил. Так гневался…
А этой ночью ушел. Как есть ушел — только пустую свою ладью-колоду оставил.
 
***
Так и не стало лесного деда. Зима холодная выдалась. Ни одного купца, ни одного вора за целую седмицу не забрело… Голодно нам было.
 
***
Ночами с дядькой Воротиславом ходим в городище. Что ветхое было, уже рухнуло.
А под погорелым теремом княжеским нашли подполы да подклети — вековые срубы стоят. Почитай тот же терем, только поменьше да в землю врыт…
И ход потайной до самого яра, у которого городище стоит.
 
***
Теперь в городище живем.
Колоду Онка туда перенесли. Я теперь сам в ней сплю. Спокойно мне в ней.
 
Стана сама ходит. Ноги плохо слушаются, криво идет, а все ж сама. Не больно ей больше. Ходила за озеро, к курганам, с матушкой говорила.
Сказывает, матушкин голос ей слышаться стал.
 
***
Голодно.
Измыслили мы такое…
Я с Чернавой на тракт выхожу да путников поджидаю. Будто я ей внук, а она мне — старая больная бабка.
А если кого дождемся — конного, пешего, а то и вовсе на возке — по-всякому и жалобим, и уговариваем. Так многие и пособить берутся, проводить, отвезти.
Так и добро у нас завелось. Ходим с Воротиславом кое-что на постоялый двор менять.
 
***
По весне праздник решили справить. Полотенце длинное взяли из поклажи одного купца заблудшего. Кровью кое-где отмечено, да ничего, зато самое длинное… Вышивать Стана уже не может — руки парша искалечила.
Как солнце село, пришли все на берег озера. Костер зажгли.
Обвила Стана полотенце вокруг дерева. Я ей помогал.
А потом увидели мы матушку.
 
Я вначале думал, что мерещится, что повредился я умом после всего, что было.
Увидел я ее такой, какой она была там, на воротах. Летела к нам над озером, едва воды краем рубахи не касаясь. Голова рогами увенчана, все также на бок завалена… Волосы длинные вьются, будто живые.
Руки так связанные на шее и висят. К нам тянулись, пальцы шевелились — да не грозно, ласково.
 
Чернава с Воротиславом на колени упали, лбами в землю уперлись. Да и у меня самого ноги подкосились. Только Стана стоять осталась. На костыли опираясь, вышла вперед. О чем-то тихо говорили они с матушкой. Две княгини — обе мертвые, обе в рогатом уборе… Потом матушка улетела.
А Стана сказала, что теперь она всегда рядом будет и будет нас оберегать.
 
***
Птицы из леса исчезли.
Стана говорит, что это матушка их прогнала. Злоба у нее на птиц, особенно на тех, что плотью питаются…
 
***
Забрел к нам купец. За десяток, верно, лет впервые. Видно из совсем дальних стран.
Много добра при нем было и книги были.
 
***
Забрел к нам странник из дальних земель восточных.
Встретил я его в лесу. Шел он по старому тракту, кутался в овчинку, ругался по-арабски.
А я тогда проснулся ранёшенько, еще солнце стояло, вышел топорик в ствол покидать.
Араб меня увидал в плаще с куколем да с топором, напугался.
Сказал я ему, что хозяин земель местных, пригласил гостем быть. Думал — может, позабавит он меня своими байками. А он плохо по-русски разумел, и последнего разума, кажется, лишился.
Как в наших краях оказался, и объяснить толком не смог. Кое-как рассказал, что он родился лет двести назад (если не врет и не путает). Ученый, собирает сказания о богах, в разных землях живущих.
Мёду ему налил. Он выпил так еще и чернокнижником назвался. Сказал, будто сам умеет с богами говорить, а духами и вовсе повелевать. И что один такой дух по его велению перенес его сюда, в дикие северные земли на двести лет вперед. Что скоро должен тут явиться мертвый черный бог огромной силы.
Это ему тоже духи сказали.
Потом он еще мёду выпил, дремать начал. Ну, думаю, сейчас повстречаешь своего черного бога…
А он не спал. Нож свой кривой мне под ребра всадил и — бежать. Воротислав его схватить не успел — поздно опомнился, до времени ждал, мне мешать не хотел.
Все равно араб не ушел.
Как под небо вылез — его уже матушка ждала.
Он давай что-то кричать завывать по-своему. Думается, духов своих хваленых закликал. Но тут матушка хозяйка.
Душу из него разом не вынула только, чтоб нам еда была.
 
Денег при нем мало нашли. Зато была книга рукописная и перстень. Перстень не простой — не знаю, что за камень, холодный, что рукой не тронуть…
Книжица презанятная — много чего видывал этот арабский чернокнижник. Всё больше на арабском, конечно, но и на ромейском есть, на греческом, на русском хоть слово-другое попадется, да малая грамотка берестяная заложена…
 
***
Знатно попировали.
Ехал крестьянин с женой. То ли в одну из окрестных деревень, то ли на умёт. Ехал пустой, да с деньгами — на какое-то дело ехал.
И зачем только на наш тракт свернул?
С собой еды взял да две крынки с молоком.
 
Решил я, как было, вспомнить. Поставили мы с Воротиславом в залу обеденную чан огромный, в котором прежде сыр делали. Налили туда воды и молоко крестьянское туда вылили. Жидко получилось, да что поделать.
Я в чан лёг. В аккурат поместился. После пира хорошо было.
С тех пор, как помер, в молоке не купался.
Чернава пришла, спросила, не подлить ли теплой водицы. Ответил я:
— Нешто мне холодно?
Тогда она мне кубок подала.
— Вот еще полакомись. Напоследок чуть сцедила.
Принял я кубок, отпил. Не так хороша кровушка напоследок, свежая горячей да пьяней будет…
Ну да не стал я старуху укорять. Спросил я ее только, как ей живется, свыклась ли…
Махнула она рукой:
— Да что мне, старой, надо? Вы с молодой княгинюшкой по земле ходите — и хорошо, и я за вами.
 
Пока Никита дочитал, темнеть начало — последние строки в свете костра высматривал.
После такого и в чистом поле, и у костра, и не в одиночку — и то жутко сделалось. Рыбы нетронутые — как при таком жевать? — и то страшными кажутся. Торчат себе на прутьях в землю воткнутых с боками подгорелыми…
Тихо на стоянке детей богатырских.
Наконец Сокольничек вздыхает, головой качает:
— Эх, Горецвет ты, Горецвет!.. Да будто бы сама судьба этого город сожрать пыталась. С чего вдруг? За что?.. Призадумаешься.
— Видать, этот город первый поганым на зуб попался, — говорит Никита. — Не отбились… А другие думали, что до них не дойдут. О том, что тут осталось, никто и не помыслил. Нет, надо будет сюда прийти с мужиками, все выкорчевать и выжечь до конца…
— Озверел ты, Никита. От пещерного льва дух в тебя вселился?
— Да ну! Тот лев в клетке всю жизнь прожил.
— Вот с тобой по дорогам и походит.
— Ну уж нет. Хватит и одного зверя… — тут опомнился Никита.
Оглянулся, а волка нет. Вместо него в темноте за костром тень сидит, человечья.
— Радомир? — Никита спрашивает. — Где ты?
Из темноты голос отвечает. Человечий.
— Здесь я. Уже давно шкуру скинул. Подумал только обождать, пока читать закончите. Страшно да тоскливо так, что лучше б волком остался. Такая судьба злая бывает, что хоть плачь…
— Будет тебе, — говорит ему Сокольничек. — Иди к огню.
Выходит Радомир на свет, глядит на братьев, сестрицу обнимает.
— Родная моя, если бы не ты, не знаю, нашел бы в себе силу перекинуться. Чувствовал, что ты в беде…
Злата братца обнимает, по голове гладит. Из-за плеча его на Сокольничка с Никитой глядит.
Как Радомиру сказать, никто не знает…
— Братец, — вздыхает Злата. — Спасибо, солнце мое ясное. А ты по частям перекидываешься или разом?
— Разом, конечно, — смеется Радомир.
Отступил от сестрицы, смотрит на братьев. Все молчат.
Почуял Радомир недоброе.
Протянула Злата руку, коснулась его уха. А волчье ухо от прикосновения дергается, к голове прижимается. Серое, мохнатое ушко…
— Может, пройдет еще, братец?..
Радомир за уши схватился.
— Да как же так? Зачем?.. За что?
— Чтоб не зазнавался, ведун, - ухмыляется Сокольничек.
— Спасибо тебе, братец, вот уж спасибо!
— Да будет тебе! Может, и вправду пройдет еще?
Подошел Никита.
— Ну-ка, сядь, братец…
Стал он в свете костра уши Радомировы рассматривать. То через стеклышко свое, то без стеклышка…
— Вот ведь диковина! И ведь не совсем волчьи?
— А чьи еще?
— Чтоб совсем волчьи были, уши должны на волчьей голове расти. А эти будто и на волчьи похожи, все ж у корня и на человечьи тоже. Может, и вправду сами потихоньку пройдут. Но думается мне, можно еще раз попробовать перекинуться — в волка и обратно. Тогда наверное пройдут…
— Знаешь что?.. Иди ты, муж ученый!
— Куда?
— К лешему в гости. А ну как перекинусь и только хуже станет? С хвостом останусь с волчьим или весь шерстью пойду?
— И то верно… — качает Никита головой. — Ладно, утро вечера мудренее. С рассветом на умёт пойдем.
Как были так спать и легли. Уже никто не решился ночью в поле выступить.
Первым Никита стерег да ним Злата — весь день проспала, вот и ночью было уж глаз не сомкнуть.
— Спасибо тебе, Никита, - говорит она, рядышком сидя, в огонь глядя. — Если б не нож твой, от матушки доставшийся, наверное, не дождалась бы вас. Он хоть немножко времени мне дал…
Протягивает она Никите нож, а тот не берет.
— Пусть твой теперь будет. Эти рыси, видать, к женским рукам привычные…
А потом всё молчали, пока Сокольничек с Радомиром не проснулись.
А потом уж и рассвет настал — пора на умёт ехать.
 
На умёте целый переполох поднялся: наверное, приди туда сами упыри дивоярские, местные и то меньше б удивились.
Встречал и купец Симеон Гнетьевич, встречал и хозяин. Все дивились — как же детям богатырским удалось от нежити живыми уйти?
Отвечает Никита:
— А вот не даром говорили, что в братце моем названом — сила Святогорова. Раз махнул рукой — нет одного упыря, другой махнул — нет второго с третьим. А с последним, самым лютым и здоровым, — всю эту ночь бился.
— Ох, и притомился! — вздыхает Сокольничек, квасок попивая.
— А ты, красавица? — спрашивает хозяин Злату. — Напугалась, небось?
— Ой, напугалась, дяденька! — качает Злата головушкой, курочку уплетает. — Все время без памяти пролежала. Очнулась только, когда братья меня вынесли на свет Божий!..
Хозяин ее по волосам как дочку погладил, потом на Радомира тихо у печки сидящего поглядел. Радомир только кружку со взваром держит да в плащ с капюшоном кутается.
— А ты никак простыл, молодец?
— Простыл, — отвечает Радомир. — Простыл…
— Я тебе сейчас настойки брусничной налью — мигом поправишься!
Полез хозяин в подпол. Вылез с бутылью наливки, всем сыновьям богатырским по чарке нацедил и Злате полчарки — всех решил полечить.
— А Аграфена с Плесенью где оставили? Или тамошним скормили?
— Тут, хозяин добрый, еще кто кого оставил. Они с нами только до леса дошли, а потом — зайцами назад. А они назад не воротились? — спрашивает Сокольничек.
— Нет. Вот гнилые людишки! Небось, до сих пор у Яра шляются, ковыряются, золотишко ищут. А давайте все соберемся и побьем их, когда вернутся? Теперь и есть за что!
— Прости, добрый человек, но их ждать не станем. Мы на завтра с тобой рассчитаемся да восвояси пойдем.
— В Киев? — спрашивает Симеон Гнатьевич. — Так нам по пути, пойдемте вместе.
— Благодарствуем! Да мы пока думаем у моей родни в Карачарово побыть. А ты как в Киеве будешь, кланяйся Алеши Поповичу. Скажи, что все мы живы и здоровы.
— Передам, Сокольничек Илиевич. И о делах ваших всем расскажу. Пусть все знают, какие у богатырей киевских дети!..
Долго еще сидел народ на умете, ел, пил, сказки да небылицы рассказывал…
Радомир на лавке у печи задремал, Злата рядом села, стала присматривать, чтоб капюшон с головы не уронил. Да потом и саму ее сморило. Уснули Алексеевичи.
А Сокольничек момент улучил да и говорит Никите:
— Пока до Киева доберемся, глядишь, таких былей да небылей про себя узнаем, что самим и во сне не привидится. А, братец?..
 
Уж свидимся!..
 
А Аграфен с Плесенью ночь выждали да утром увидали как дети богатырские из лесу вышли да как с Марьей простились. Подивились, как Марья птицей обернулась да в небо улетело.
— Может, не пойдем, Аграфенушка? — робко молвит Плесень. — Дурно мы сделали, что их ночью бросили. А вон какие у них друзья непростые…
— И что тебе с них? Вон они идут своей дорогой! Что тебе с друга ихнего? Вон уже еле виднеется. А раз они живые вышли, так в Дивом Яре никто больше не шевелится — это уж верно. Идем!
Дождались Аргафен с Плесенью, пока дети богатырские из виду пропадут, потом вскочили в седла и — в лес.
Уже не таясь, смело — и по тракту, и по дороге на яр проскакали. И вправду воздух в лесу будто посветлел…
Прискакали к яру, а там только дым из-под земли валит. Погорело подземелье с нежитью!
Аграфен с Плесенью с коней соскочили и давай плясать кругом. Вдоволь наплясались, потом из фляжки, Аграфеном припасенной, бражки крепкой напились, на земле навалялись. А потом стали золото искать. Поначалу только фибула медная попалась, да хоть с самоцветами, потом горсть монет серебряных.
Потом увидали шалаш — не шалаш, сарай — не сарай, а досочки на бревна положенные. А на досочках — лапы еловые, а под досочками — холстина. Под холстиной — кинжалы, копье да топорик. Из кинжалов один в бирюзе да гранатах, а топорик крепко сделанный, видно когда-то серебрёный был.
Зато потом почитай целый схрон нашли — ларчик с добром. Стопка монет золотых, серебряное зеркальце да очелье девичье жемчугами и самоцветами расшитое. Такое, что и царьградской царевне надеть не зазорно. Так оно было хорошо, что Плесень любви своей к жемчугам не сдержал — надел на себя.
Аграфен чуть со смеху не помер.
Еще посмеялись, еще бражки выпили. Костер развели под деревом.
Мечтает Аграфен:
— А вот бы землю-то раскопать теперь. Там ведь под землей, наверное, такие богатства таятся за век-то нажитые…
— Хочу на сам этот яр своими глазами взглянуть, — говорит вдруг Плесень. — И плюну в него на долгую память за весь прошлый страх…
И пошел он по еще дымящейся землице над подземельями. И дошел, и плюнул.
А Аграфену лень было, он лежал в тени вечерней, уже у костерка подремать думал.
Да вдруг слышит — Плесень зовет:
— Аграфенушка!..
Жалобно зовет, будто баран блеет.
— Ну чего тебе? — Аграфен кричит.
А в ответ только снова:
— Аграфенушка!..
И дальше — крик, будто зайцу хвост наживую отхватили.
Поднялся Аграфен, пошел на холм земляной.
И видит — Плесень стоит и нога его будто под землю уходит, все глубже да глубже. Потом ясно стало — не сама нога уходит, а уволакивает ее рука. Рука белая, тонкая, с перстнями золотыми.
Подбежал Аграфен к Плесени — тянет того за руку. А рука из-под земли за ногу уж крепче держится. Побежал тогда Аграфен назад, прихватил топорик.
Да поздно — как вернулся, увидел только как юноша бледный да тощий, из-под земли по пояс вылезший, Плесени скрученному глотку перегрыз. Так тот и помер в жемчужном очелье.
Бросил юноша бледный Плесень, не допил — дальше из-под земли вылезти силится.
Аграфен со всей злости топор в него кинул, а юноша — поймал. Отложил — и вылезает. И стрела из него торчит.
— Вот ведь зоркие глаза, вот ведь верные руки у детей богатырских! Только палицей в цель попадают!..
Аграфен опомнился и — бежать. Да недалеко убежал — топор его нагнал, в спину вонзился. Упал Аграфен, только слышит, как к нему ноги в сафьяновых сапожках по земле шагают…
 
Отужинал Горицвет Желанович, сел у костра под деревом. Сидит на земле и слушает, как птица вечерняя где-то в листве заливается. Птицы назад воротились — верный знак, что княжич теперь один остался.
Слезы горькие утирает Горицвет Желанович, приговаривает:
— Вот оно что, дети богатырские!.. Сокольничек Илиевич. Никита Добрынич. Радомир да Злата Алексеевичи. Уж я вам припомню. Уж свидимся!..
Комментариев: 1 RSS
Наталья1
2019-02-01 в 22:24:50

Мне кажется, это очень непростой жанр - жанр былин... Не могу судить был ли он везде выдержан, но в целом после прочтения осталось удивительное ощущение сопричастности к рассказанной истории, как будто сам летал волшебной птицей над теми же землями, и всё видел своими глазами, и искренне переживал за героев.

Niki Ta Shina

Обсуждение

Используйте нормальные имена. Ваш комментарий будет опубликован после проверки.

Вы можете войти под своим логином или зарегистрироваться на сайте.

Авторизация  Facebook.

(обязательно)

⇑ Наверх
⇓ Вниз