Повесть «Широки поля Елисейские». Ламьель Вульфрин


Рубрика: Конкурсы -> Библиотека -> Трансильвания -> Повести
Повесть «Широки поля Елисейские». Ламьель Вульфрин
Широки поля Елисейские

Аннотция: Что делать  человеку,  который получает непонятный знак в виде бубенца  от  костюма куклы, изображающей  князя Дракулу?  Герой (отчасти героиня) следуя инструкциям из чистого авантюризма,  попадает в миры сюрреалистически  забавные и  страшноватые,  заводит  дружбу с условно культовыми фигурами, шутовски судит людей и миры  - и постепенно замечает, что всё это взаправду и вполне серьёзно. Что его нисколько не обманывают,  говоря, что он делает важную работу, даже более важную, чем заявлена, -  только вот истинного её названия  при нём нельзя  упомянуть.  Один   рассудочный, а не интуитивный шаг -  и  огромная рыбина сорвётся с крючка...    

I
Вирджил-и-я
Аутфит князя Дракулы был роскошен: корона из стразов, два платья, шампанское и бордо, чтобы носить одно поверх другого, башмаки архиерейской парчи и поверх всего — чёрный бархатный плащ с красным атласным подбоем, стелющийся по земле. Вернее, полке витринного шкафа, где стоит кукла. Парадное одеяние для моего семидесятисантиметрового любимца только вчера прибыло с фирмы, не исключено, что оставив клочок-другой на таможне, потому что по всей коробке перекатывался звонкий жёлтый кругляшок: бусина или бубенец от чего-то условно буддийского. У южных корейцев положено вместе с заказом преподносить клиенту сюрприз, вот его, думаю, и схарчили. Хотя на кой бес мытарям, к примеру, чётки с черепами или погремушка из берцовой кости утопленника? Чтобы меньше хапали, памятуя, что гроб не имеет карманов?
Зато открытка осталась. С надписью: «Put it under the pillow and sit down».
Дословный перевод был яснее ясного. Метафорический — «Положи это под подушку, может чего и вспомнишь».
От загадок я тащусь, гадания изучаю, а тут передо мной явно было и то, и другое, и немного третьего.
Что мне предлагается сделать с «этим» ввиду отсутствия всякого присутствия? Выспаться на костюмчике? Аутфит дорогущий, почти как вся кукла, помять было бы глупо. Заховать одну бусину, а самой сесть сверху? Так я на неё, одинокую, голову кладу. В смысле на подушку. Потому что других в квартире нет. Покуковать рядом? Ночь близко, а я жаворонок: чуть смеркнется, так уже в сон клонит.
Вот и поспим — глядишь, что и высидится из яичка. Всё равно дальше сна не убежишь.
Не тут-то было.
Обычно моя дрёма сразу обращается в вялотекущий кошмар. Будто, как в ранней молодости, мне надо на службу, а то и на лекции в Институт. Это притом что отработали, отучились, сложили лапки на груди и ловим конкретный кайф.
Громада Института попирает землю не знаю сколькими этажами: считать их бесполезно, один раз выходит семь без четверти, другой -восемь с половиной. Он и при жизни отличался порядочной долей архитектурных идиотизмов, мой ЭмПэГэИ, Московский Государственный Педагогический бывший Институт, нынешний университет имени бывшего Ленина: не со всякого уровня можно было попасть по лестнице на нижний или верхний, кое-где приходилось чесать левой рукой за правым ухом, делая крюк через этаж. Вдобавок перманентный ремонт с выдранными паркетинами и ламинатинами, свёртками вшивого линолеума на войлочной основе и зловредным запахом масляной краски. В придачу расформирование тех туалетов, которые избежали реформирования: где было М, стало Ж или вообще никак. Внутренность перекручена, словно у домика случился заворот кишок, слепые отростки тупиков заканчиваются крутыми ступенями, двери лифтов перекошены или вмиг делаются такими, когда транспортное средство предстаёт перед тобой. Так и кажется, что оттуда пыталась выбраться чья-то заблудшая в кулуарах душа. Царил здесь, как помню, яркий, даже слепящий дневной свет — между прочим, круглосуточный, потому что из таких ламп. Ходили упорные слухи, что порождалось всё это благодаря близости храма, который в советское время арендовал институтскую землю, а теперь обосновался на ней задаром. Всем известно, что церкви стремятся сесть на место древней силы, а там вечно случаются шуточки с пространством и, до навозной кучи, со временем. Оттого студенты постоянно опаздывают на занятия.
Безвыходная ситуация. Точнее, бесприходная. Потому что когда я на сей раз захожу-таки в свой отсек на кафедре и бросаю сумку на кресло, меня выдёргивают из-за стола категоричной просьбой отнести одно туда и принести другое оттуда. А я не из тех, что перечат начальству.
Ибо сон соблюдает одно условие: выйдя, ты уже не сможешь обратно вернуться. Прощай, сумочка, прощай, завтрак в плексигласовой коробке, прощай, моя чайно-кофейная кружка с пухленьким Красавчиком Путти на фарфоровом борту!
Первое время, пока я никуда не девалась из родимого коридора, всё было в норме. Немёртвый свет, несытный воздух эйр-кондишена, невидимая пыль под каблуками.
Лифт тоже обыкновенный, скоростной, как в Университете на Воробьёвых горах, только подозрительно податлив на двери и ухает вниз с такой скоростью, что я на миг повисаю в невесомости, а грудь стискивает спазмой.
Двери открываются, и меня выбрасывает...
В широченный тёмный коридор, по обеим сторонам которого двери, окантованные красным мерцанием. На дверях металлические номера — вполне внятные, однако нужный совсем вылетел из моей головы.
Запах дыма, как от степного костра, где пекутся и слегка пригорают лепёшки.
Жаркий пол, отчего так и тянет разуться, как на пляже с плоскими камушками.
И к тому же — буквально бархатная тишина вместо привычного институтского гвалта.
Одна из дверей вдруг приоткрывается. Оттуда тянет белесоватым сиянием. Я подхожу и становлюсь на пороге — спросить дорогу или ещё что.
Внутри как в огромном яйце. Свечение становится более внятным — молочный опал с зеленоватой игрой. Далеко в облаках теряются цепи, на каждой из которых подвешена зыбка, плотно укрытая кружевами. Кружева колышутся, сквозь них глядит нечто странное. Страшное. Разной степени омерзительности. У каждой зыбки по девичьей фигуре: тело неподвижно, лицо застыло в благостном оскале утробной нежности. На заднем фоне суетятся фигурки поменьше, будто бы детские.
Хочу сделать шаг внутрь...
— Стойте, где стоите! — слышен голосок. — Я сейчас. Света, Светония, это по моей наводке, подмени, хорошо?
— Надоело, Вирджил, — отзываются из банно-прачечного тумана. — Учти, с тебя за прошлый раз причитается.
С той стороны ко мне подходит девочка лет десяти-одиннадцати, смуглая, кудрявая, темноглазая.
— А вот туда не надо — съедят, — говорит Вирджил. — Знаете, что там в колыбельках? Полые младенцы. Не записанные в плане. Их вымолили, но неладно же отпускать наверх тело совсем без души. Вот и спеют, и переспевают, и клянчат себе хоть завалященькую душонку. А если долго не выгорает — сосут из кого попало. Раззявы у нас долго не держатся, поняли?
— Не очень. Но мне явно не туда... Вирджил?
— Если полностью, то Вирджилия. И, слушайте, я вас на всякий случай провожу.
— Ты разве знаешь, куда мне надо?
— А вы сами знаете? И никто кроме вас не знает. Ничего, пустим в дело нюх.
Девочка плотно ухватила меня за руку и поволокла подальше от опасного места. Словно у нас под ногами горело.
— Слушай, а почему здесь полы такие тёплые?
— Добрыми намерениями вымощено, — она пожала плечами. — Добрые дела, когда доходит до исполнения, мало кого согревают. Потому что выкраиваются не по фасону получателя, а по мерке того, кто произвёл.
 Теперь на дверях вместо номеров поблёскивали картинки, но тоже непонятные.
 — Выбирайте иероглиф.
 — Как именно — тот, что позатейливей? Не понимаю. А если я не знаю, то, может быть, ты скажешь, где поинтереснее? И, пожалуй, с чего принято начинать.
 — Принято, — повторила девочка с лёгким презрением. — Ну ладно. На вашем месте я бы начала с одежды. Вон вы любите чёрное, а вас всю жизнь наряжали в серо-буро-малиновое, словно бы вас чёрное старит. Серость — это ведь не ваше.
 — Бутик? Ателье? — Вопрос о деньгах как-то перед нами не встал.
 — Всё сразу.
 И толкнула близлежащую створку.
 Невозможно было представить такое множество оттенков чёрного, тем более назвать. Смоляное, антрацитовое, графитовое, эбонитовое, землистое, кремнёвое, воронова крыла, бычьей крови... и уже исчерпаешь язык. Говорят, мастерицы, что ткут бухарские ковры, могут различить и назвать пятьдесят и более оттенков красного — он тоже здесь присутствовал, оттого мне почудилось, будто меня завернули в ковёр, как царицу Клеопатру. Или то был шатёр кочевника.
 Хозяйка, статная рыжекосая дама на возрасте, подошла с поклоном и любезностями:
 — Рада помочь новому гостю. Извольте выбрать.
 Тут передо мной возникли бесконечные ряды одеяний, чьи два ведущих цвета отливали всеми цветами радуги и роняли на стены и пол такие же отблески.
 — Не трусьте, — Вирджилия несильно пихнула меня локтем под ребро, — ваше само под руку ляжет.
 »В конце-то концов, здешнее разнообразие сводится к регулярности, как спряжение немецких глаголов, — пришло в голову. — Трико-туника-плащ, длинное платье плюс пелерина, широкая блуза с шароварами и поверх них жакет».
 Как-то интуитивно выбралось последнее: и практично, и легко влезать. Натянулось без особого труда, словно до того на мне ничего ровным счётом не было, и село как влитое. Кудри зашевелились на голове и стали расти, пока не достигли сборчатого воротника, плечи расправились, грудь вздохнула свободней, талия и живот втянулись.
 — Носите на здоровье, — снова поклонилась хозяйка, провожая нас обеих до двери. — И пусть моё мастерство сделает вас ещё краше.
 Что за чудеса такие!
 — Ваш наряд потому и ваш, что подгоняет под себя. Под истинный облик, — объяснила девочка, слегка посмеявшись над моей растерянностью. — Не сравнить с идеалом, но, скажем так, выглядит неплохо. По одёжке, как ни крути, встречают.
 — Где?
 — Хотя бы в таверне с плясками. Это называется кафешантан или я что-то путаю?
 — Наверное, слово устарело. Можно сказать «кабаре». А можно и не говорить.
 Мы снова сели в лифт, который опять двинулся, причём в неясном направлении — почва ушла из-под ног, но тело набрякло тяжестью.
 На полупрозрачных, как стрекозиное крыло, створках заведения кто-то нарисовал витраж по мотивам Тулуз-Лотрека: улыбки, обрамлённые пышными чепцами, каскад летучих оборок, приветственно помахивающие ноги в белых панталонах, чёрных чулках и башмачках на каблуке. При виде последнего мой взгляд оборотился на мои собственные туфли — они вроде как должны были остаться прежними, но незаметно для меня превратились в нечто средневековое. Ну, почти. Впоследствии многое появлялось, едва стоило о том подумать.
 Едва мы вошли, как в лицо грянул полный Орфей с Оффенбахом. И, разумеется, пока мы искали свободный столик, на эстраде отбрыкивали разудалый канкан, выстреливая обутой ногой прямо в зрителя. Девушки были несколько более раздеты, чем на входной афише, но оборки вполне себе присутствовали. Кроме того, их черно-алые ряды были слегка разбавлены двумя или тремя кавалерами, которые помешивали варево длинными ложками худощавых тел. Что ввергало нас назад в Прекрасную Эпоху.
 Не успели мы сесть за столик, который освободился как бы по волшебству, как нам уже подали меню и две тарелочки с рассыпными закусками, чтобы с приятностью провести время за чтением оного. Мои пальцы сами собой туда потянулись, но Вирджилия...
 — Вы уверены? Есть поверье, что нельзя в царстве мёртвых есть пищу мёртвых, иначе останешься там навсегда.
 — Если ты там, ты уже там, и тебе по сути всё равно, — произнесли мои губы независимо от меня. Ротовая полость уже была забита чем-то жутко вкусным — снаружи рассыпчатым, внутри тягучим, от чего вконец испортилась дикция. Когда мы справились с этим, подали горячее: подобие сладкого мяса моих детских лет, запечённого в горшочке с крышкой из теста, рыбу-фугу в полынном соусе и торт «Нараяма».
Когда наши глаза оторвались от хорошо подчищенных тарелок, обстановка сменилась. Лихой кордебалет плавно обернулся карнавалом, что означало, кроме самих масок, несколько большее разнообразие в рядах женского и солидную прибавку мужского пола. Все подчистую кавалеры, в отличие от пестрящих всеми цветами и оттенками дам, выглядели черно-белыми денди. Метафорически можно было сказать, что мужчины заправляли балом, а женщинами заправляли ту крутую похлёбку, которая здесь варилась. И временами её пробовали — хищно и в то же время грациозно приклоняясь к шейкам партнёрш (иногда, по правде говоря, партнёров) и впиваясь в кожу страстным поцелуем.
Мне пришлось некоторое время сверлить взглядом личины, чтобы понять странность.
— Из них ведь почти треть в костюмах противоположного пола.
— Почтенная традиция. Маскарад на то и создан, чтобы не узнавали, кто перед ними. Кстати, не треть, а по крайней мере три четверти: вы, новички сверху, приносите сюда свою самоуверенность и свои ошибки. Считаете, что выучились разбираться в таком с налёта.
Это был камень в мой огород, но пришлось отпарировать миролюбиво:
— Неважно: лишь бы каждый сам понимал, кто он есть под всеми наслоениями.
Имелась в виду моя трепетная личность, но Вирдж словно вспыхнула и загорелась:
— Думаете, они хорошо в этом разбираются? Только пробуют. Пытаются. И себя пытают.
— Каким образом?
Она, кажется, только и ждала моего вопроса:
— Вы взаправду хотите знать? Тогда пошли, и скорее, время не терпит. Только люди могут терпеть, и то не все.
Снова она забрала мою руку в свою, и мы отправились. «Жаль, что лишь мимолётно на красотищу глянули, — подумалось мне. — Всё бегом да бегом, а куда спешить — не знаю».
Снова лифт, снова парение.
— И куда я теперь хочу, по-твоему?
 — В дом терпимости, — проговорила Вирджил, звоня в широченную — как говорится, три пьяных в дребезину гусара верхом проедут — и высокую дверь с готической аркой наверху.
 — Э, а не рановато ли тебе?
 Она рассмеялась:
 — Придётся выдать тайну, если вы до сих пор не догадываетесь. Я родом из античности. Древний Рим, представляете. И вот ещё беда: на само пороге перехода вляпался в женское тельце, причём махонькое, и не знаю, что теперь делать. Говорят, медитациями его можно изменить через век-другой, но ведь оно такое потешное и даже милое. И успело меня к себе приспособить.
 О том, годится ли внедряться в бордель именно мне, какая ни будь у меня свита, речи не шло.
 Дверь крякнула, покряхтела, словно потягиваясь всеми костями, и отворилась.
 Внутри не оказалось ни потолка (разве что свод, выраженный весьма туманно), ни стен, за которые сходил частый кустарник, посаженный по всему периметру. Периметр, кстати, имелся. И беседки посреди осенней рощи, выдержанной в багряно-охристых тонах.
 Народу было немного, атмосфера показалась мне вполне благопристойной: одни люди прогуливались, другие сидели прямо на земле, укутавшись в вуали. На моих глазах фланёр протянул руку женщине (или кому-то похожему), поднял, поцеловал сквозь вуаль и увёл в одну из беседок.
 — Вот и славно: радость обоим, — тихо сказала мне девочка (или взрослый сочинитель). — Эти двое с собой определились или на пути к тому. Двойной орешек. Две стороны одной монеты. А по виду ведь какие разные!
 — То есть это не лупанар, — мне пришло на мысль употребить словцо из его родного языка, чтобы получить конкретный ответ. — Не бардак и не публичный дом.
 — Нет. Только дом, где все друг к другу терпимы и стараются постичь и принять отличие чужака, — кивнул он. — Вы называете такое толерантностью.
 — А почему секс? Или я ошибаюсь?
 — Да потому что это последний порог, который надо преодолеть, и последняя точка преткновения, — усмехнулся Вирдж. — Вспомните, кто вас окружал последние двадцать лет.
 Ну ладно — чужие ценности, только ведь есть правила насчёт того, кого и как можно затаскивать в постель. Постель — это святое.
 Должно быть, Вирджилий, существо, не соответствующее самому себе, так сказать, в квадрате, понял мои чувства с одного взгляда. Его ведь явно обучали быть поводырём или — как это? — психопомпом.
 — Вы бы не прочь сейчас убраться отсюда, верно? — сказал он.
 — Если начистоту... — меня так и тянуло признаться в своём страхе, но с губ сорвался встречный вопрос:
 — Ты ведь нарочно предупредил, верно? Паниковать надо было либо раньше, либо уж никогда. Но поинтересоваться, какие способы ведут к успеху, — дело вообще-то не лишнее.
 Далее все события напоминали сапоги всмятку. Будто само пространство скомкалось от жары и потеряло по крайней мере три единицы измерения.
В подобии лаборатории или НИИ, куда мы перенеслись, сотрудники долго и со смаком объясняли благотворное действие пеньковой верёвки, пули, ножа и топора, ядов — от исторически прославленных до неожиданных в своей заурядности — и изящно подстроенных несчастных случаев. Описывая все тонкости, они производили изрядный гвалт и суматоху, так что голова у меня закружилась и окончательно съехала с катушек. То есть с плеч, но фигурально.
 — Ничто из этого стопроцентного успеха не гарантирует, — заключил я в финале. — И удовольствие ниже среднего.
 — Верно. Куда уж дальше-то помирать, — отозвался кто-то за моей спиной. — Переходишь на другие уровни, выше, ниже или просто затейливей; только и всего-то. Называется «уйти, чтобы остаться».
 Они заспорили и едва не кинулись в драку с применением своих особенных средств. На шум из соседнего помещения выглянул некто кряжистый, невысокий и широкоплечий. Алая полумаска пересекала физиономию наискосок, будто он сбежал с того же карнавала, что и мы с Вирджилом.
— А ну встать смирно! — крикнул он густым басом-буффо. — Долой кустарщину и самодеятельность, дорогу квалифицированным профессионалам!
— Янечек, — Вирджилий отлепился от моей руки, которую, оказывается, всё это время судорожно стискивал, — ты очень кстати, а то нас с экскурсантом вконец, извини меня, затрахали. Давай тащи к себе — ты ведь у нас логическое продолжение экскурсии.
— Ян — это кто? — спросил я.
— Ян Мыдларж, мировая знаменитость. Нанялся на должность исполнителя, влюбившись в приговорённую, думал — ему её в жёны отдадут. Такой уж романтик! Но Ян был лишь начинающим учеником, а девушка отравила мужа, поэтому ничего не вышло. Дальше-то много хорошего было: однажды он обезглавил двадцать семь человек всего четырьмя мечами, и так ловко, что они не успели ничего почувствовать. Женился дважды — первый раз по традиции, на дочери клана, второй, в семьдесят семь, — по взаимной любви. Сын им гордился и обещал, что с гордостью примет за ним меч во граде Пражском.
— Выходит, он палач?
— Исполнитель суровых приговоров.
Тут мы пришли.
Апартаменты нашего харизматичного знакомца были выдержаны в обычном для этого места мрачновато-ярком духе. Не удалось избежать и явных анахронизмов: посередине зала высилась хорошо узнаваемая гильотина, как следует отполированная и отделанная палисандровым шпоном. Постель, с покрывалом из папского атласа, была задвинута в угол и окружена ореолом пафосного вида орудий. В моё время модны были выставки-демонстрации пыточного арсенала, так одно сравнение со здешними штуковинами выдавало в них дрянную китайскую подделку. Если бы кто-то помимо меня мог их сравнить...
Но фокусом интерьера, в котором скрещивались лучи и взгляды, был нагой двуручный меч, повешенный на стену там, где добрый христианин поместил бы распятие. Это был первый предмет в глухом подземелье (или не подземелье, кто его знает), который сверкал, точно солнце или алмаз.
 И кто-то здесь по правде живёт? То есть взаправду, а не содержит музей? Непонятно: мне показалось, что на ярусах много пустых номеров. Во всяком случае, запертых.
 Вместо того, чтобы задать вопрос, я озвучил совсем другой:
 — Почему клинок не в ножнах? Хотя бы не в футляре?
 Говоря, я нечто для себя прояснил и на ходу поправился.
Ян на правах хозяина отнёс мои слова к себе. Маска тем временем слиняла с его лица вместе с оттенком бесшабашности.
— Ни палач, ни меч палача никогда себя не скрывали и не стыдились. Молва путала, сплетня преувеличивала, простой люд шарахался. А от чего он не шарахался вообще? И нет, перейти в иное место жительства непросто, свобода там или не свобода. Любой мир скроен по обитателю.
— И любой меч, — вырвалось у меня, когда рука сама собой потянулась к его сверканию.
— Однако ж вы не из трусов, — одобрительно кивнул он. — Без малого дотронулись до лезвия — а это значит, что мой сердечный приятель хотел поставить на вас метку и вряд ли передумал. То есть — либо взять для себя, либо от себя защитить. Вирджилий был прав, когда взялся провожать вас по здешним катакомбам.
Иногда внятно чувствуешь переломный момент — и нутром, и кожей. Тогда как-то враз перестаёшь плыть по течению.
— Знаете, Ян, если мне придётся уйти отсюда не по своей воле или я захочу надёжности... Или мало какие будут обстоятельства... Будете ли вы с приятелем рады свиданию? Могу я получить гарантию в обиталище, законы которого мне очень мало знакомы?
— Как стойкую опору во время землетрясения?
Получив мой утвердительный кивок, Ян ответил:
 — Даю слово. От меня зависит не всё, но так много всего, что народ не устаёт удивляться.
 — Но я буду иметь право и отступиться, если что. — Признаваться в кое-каких слабостях после похвалы было неловко, да куда уж теперь. — Я ведь не хочу особо мучиться. Только если остальное окажется хуже. Ваш клинок — он ведь умеет сохранять кровь и душу казнённого внутри себя?
Почему я такое спросил, самому было непонятно. Однако мой «палач под заказ» молча кивнул, а Вирджил тонко улыбнулся:
 — Он вас пока не просветил насчёт здешних мук. То ведь совсем не его епархия. У него часто берут взаймы, кое-что копируют. И знаете? Пошли на это посмотрим.
 »Это» оказалось рядом, дверь в дверь. Воровать удобнее, хмыкнул мой поводырь. В огромной зале со стенами, покрытыми орнаментом из плесени, паутины и солевых кристаллов, находилось двое. На нас они не обращали внимания — так были заняты друг другом. Тот, что с ног до головы в коже и бархате, от души лупцевал плетью того, кто пребывал в почти полном костюме Адама. Наручники, ошейник, фаллокрипт и рукоять плети были густо усыпаны драгоценными камнями и выложены серебром — держу пари, что драгоценности были неподдельными. Стоны и вздохи с обеих сторон сплелись в благозвучную фугу.
 Всё было ясно. Оставалось лишь поверить.
 — Все аттракционы исчерпаны? — спросил я у провожатого.
 Он покачал головой:
 — Не совсем. Остался последний визит. Кстати, увидите вполне реальный выход отсюда. Заинтригованы?
 Мне хотелось сказать, что моя заинтригованность с недавних пор распространилась на иные предметы, но молчание иногда — самая лучшая политика.
 Наверное, лифт глубже не ехал — опасался расплавиться. С другой стороны, спускаясь по широким ступеням, мы оба чувствовали себя в жарком и дымном лете две тысячи десятого года. Вот до или после рождества божьего сына, который появился на свет в четвёртом году своей эры, сказать мы оба затруднялись. Одно ясно: тогда мы казались себе такими молодыми, что Белое море нам было по колено, Чёрное — до хренова корня, Жёлтое мы могли выхлестать одним глотком, а Красным опохмелиться на следующее утро.
 В таком вот безбашенном настроении духа Вирдж и я оказались перед высокими створками, ведущими в котельную, — по словам моего провожатого, отсюда тепло подавалось на все ярусы подземного небоскрёба (его собственный термин). Сквозь узкую щель прямо в зрачки впивалось и помаргивало рыжее пламя, дым въедался в глаза и ноздри, но в целом чувствовали мы себя боевито.
 Створки неторопливо распахнулись навстречу. Острый банный пар ринулся навстречу вместе с сизыми клубами, что было против любого из законов термодинамики. Думаю, что рассудка тоже.
 До самого верха высились огненные стволы колонн, букеты их капителей лизали мрачные своды трепещущими языками, базу в виде костра попирал закопчённый котёл. Повсюду вились медные трубы. Внутри путаницы кишок и котлов сновали мужчины атлетического сложения с блестящими от влаги торсами — Ян показался бы по сравнению с ними ребёнком. Удивительная деталь: растрёпанную шевелюру каждого из прислужников украшал венок из листьев. Лавр сочетался здесь с дубом и миртом. Ангелы, вроде бы пробормотал Вирджил немного в нос: вроде «аггелы». Занимались они непонятным — носили и подкладывали в пламя рулоны и свитки, исчерченные письменами. В костре знаки на мгновение прояснялись, вспыхивали рыжим золотом, но потом всё, кроме самих книгонош, становилось чёрным.
 Я было оробела от этой картины, но тотчас же вспомнила, что трусость — плохая спутница жизни и далеко не помощник в смерти, и взял себя в руки, обхватив себя за плечи ими обеими.
И лишь тогда увидел, что Вирджилий подводит меня к тому, кто единственный изо всех здешних не работал. Немного более щуплый и жилистый, чем остальные, он сидел на камне, согнув ногу и спустив наземь другую, и отстукивал пальцами на колене сложный ритм. Вместо венка на нём был кожаный обруч с блестящими жёлтыми заклёпками.
Услышав нас ещё на подходе, мужчина оторвался от занятия и поднял голову. Глаза показались мне колодцами, на дне которых сияли и притягивали мой взгляд мрачные звёзды.
— А, вот цветочек-протея, меняющий пол по своему желанию и даже без оного, — констатировал он. — Не удивляйся: старый Вольфганг Асмодей вездесущ, как Санта Клаус. Сколько вас ни приди, всех поймёт и поимеет, со всеми побеседует по душам. Чадно, смрадно и дым столбом, говоришь? Ярким пламенем и без остатка сгорают лишь святые, а их не напасёшься. Обыкновенные людишки почти полностью уходят в шлак. Приходится держаться середины.
— Она... он ищет окончательный выход, — внедрился Вирджил в паузу. — То есть запасной. То есть на всякий случай.
— Не нужно говорить за меня. — Отчего-то во мне вспыхнула дерзость. — Мой друг прав, конечно, но то не вся правда. Я проявляю интерес и к уходу — но наряду со всем остальным.
— А. Что же, секрета в этом нет, — говоря это, Вольфганг Асмодей махнул рукой с зажатым в ней стилосом куда-то вглубь. — Смотри: тот дальний котелок и есть дверь. Не ветхая декорация на холсте, а вот именно что она самая, без обмана.
 Я вгляделся. По мере того, как мои глаза фокусировались на картинке, она выступала из марева и оживала в деталях: ручка посудины, зацепленная за крюк, бульканье кипятка, горящие поленья, при виде которых приходила на ум горестная судьба Буратино, вечного театрала.
 Зрелище было, однако, не из книжки «Золотой ключик», а из фильма про побег из Алькатраса. Там сотоварищи пронырнули под механизм, где была форсунка, периодически пускающая струю горящей нефти для подогрева. Впрочем, я вполне мог спутать огонь с морской водой.
 — Что горит в огне под котлами? — пробормотал я.
 — То, что они выдумывают, — объяснил он, нисколько не удивившись. — Здесь ведь все поэты и сочинители. Пишут и остаются недовольны созданным — ведь лишь неудовлетворённость отличает человека от животного. Пачкают бумагу, папирус и пергамент, — и в топку на растопку, чтобы плоть закалилась и стала огнём, а огонь плотью. Ведь один огонь вечен. Ты не удивился, кстати, повстречав наяву все свои любимые выдумки до единой? Каждый из вас творит вселенную своих страстей и желаний. И ты. И они. И, к вашему общему сожалению, я. Ту, в которую входят все остальные.
— Может быть, здесь вообще не стоит хотеть? — спросил я.
— Почему? Ад — место, где все желания исполняются. В том числе желания об отсутствии всяких желаний, — мой собеседник пожал плечами и усмехнулся. Очень по-доброму. Отчего я перестал судорожно тискать себя самого и чуть расслабился.
Нет, надо же — узнать, что ты в аду, как раз когда он начал тебе не на шутку нравиться!
— Если это ад, то как выглядит рай? — спросил я. — Это ведь он за дверью?
— За дверью — пробуждение и явь, — объяснил мне Асмодей, как малолетке. — Рай — аверс, мы — реверс, только и нужно, что через гуртик перебраться. А гуртик у каждого в голове. Всё себе уяснил или ещё остались вопросы?
— По крайней мере, мы вроде как сможем сюда вернуться, — успокаивающе заговорил Вирджилий. Голос у него стал куда более взрослый. — Мало ли здесь интересных вещей, которые стоило бы описать и скормить огню?
Мы попрощались — много вежливей, чем поздоровались, — и пошли назад. А в затылки нам летело:
— Верно решили. В раю ведь не на одних арфах бренчат. Там ниспровергают и переплавляют вселенные вместе со всеми обитателями. Не всякий может такое выдержать.
II
Белая ворона, белый кот
Земную жизнь пройдя до половины, я погрузился в офисный планктон.
Вытянул меня из трясины Вирджилий. Вот так просто положил мне в изголовье золочёную бусину — и перенёс к себе во сне, гармонично перетекшем в явь. Он же вызвался быть моим гидом по расчудесным местам, которые любой здравомыслящий христианин счёл бы обителью дьявола. Похоже было на то, что Вирдж, точнее Вергилий, взаправду был великим поэтом античности плюс проводником не менее великого Данте — и в самом деле написал «Энеиду» под августейший заказ, а потом попытался сжечь по причине вранья, допущенного в верноподданнических целях. Потому как все римляне знали, что родословная их принцепсов не имела никакого отношения ни к Ромулу с Ремом, ни к Энею, который вообще был пришей Троянскому Коню хвост; разве что к бронзовой волчице восходила, и то не по прямой линии.
 В общем, самое место нашему римлянину было в лимбе, рядом с другими античными поэтами и философами. Но благодаря мне мы побывали везде: в здешнем кафе-канкане, публичном парке, храме любовных мук, бракоделательной конторе, мрачном клубе самоубийц и элегантной берлоге палача. Под конец добрались и до котельной, что отапливала огромное помещение жаром, который тратили на сочинительство особи. Особи, похожие на Вергилия, но ещё больше — того советского писателя, который, по преданию, работал истопником или подметателем улиц. Как поётся: поколение дворников и сторожей на просторах бесконечной земли. Здесь мы убедились, что рукописи преотличнейшим образом горят, причём это как нельзя более способствует их сохранности, улицезрели на задней стене картинку, что перекочевала сюда из каморки папы Карло, и свели знакомство с шефом, который звался почти как Моцарт: Вольфганг Асмодей.
 Шеф-то и зародил в моей душе жирного червяка сомнений. Против воли, но, может быть, и нарочно. Видите ли, ад мне настолько пришёлся по душе, что я никак не мог поверить в его адство. Отсюда и началось моё тотальное неверие во всё и вся.
 Да кто им, тамошним, указ: ходит официальный слух, что все в преисподней неисправимые лжецы. И даже тот, кто в таком прямо признаётся — замешан, мол, — нагло втирает публике очки. Это я цитирую известный древнегреческий парадокс о критянах.
 — Послушай, приятель, — обратился я однажды к Вирджилу. Мы как раз отдыхали на ложе, затянутом атласной покрышкой цвета наваринского дыма с пламенем. Сей латинянин с недавнего времени произвёл себя в мои телохранители, оттого мы спали в одном номере на одной широченной постели. Нет, спали — не в смысле почивали, в аду, куда я попал по его личной наводке, было слишком интересно и разнообразно, чтобы тупо дрыхнуть. И сексом не занимались — собственно, не злоупотребляли: этак любое нежное дружеское прикосновение спишешь на «то самое». Просто после долгих и весьма впечатляющих экскурсий по уровням хочется тупо закатиться в номер и растянуться пластом, имея рядом нечто уютно сопящее.
 — Я вот, Вирджи, знаешь, чему удивляюсь? У нашего хозяина получается как-то уж очень просто: ад и рай — две стороны одной монеты, а в наружность попадаешь из котельной, проткнув пальцем холщовый очаг, который топится сосновыми буратинами. Будто вся Россия с окрестностями — сплошной театр дураков... Тьфу, поле «Молния».
 — Ну да. Реальность плюс реинкарнация и метаморфоза, — подтвердил он. При всей своей эрудиции по виду он напоминал худощавого подростка, из-за чего я временами чувствовал себя педагогом и педофилом сразу. — Тоже выход, знаешь ли. В лучший мир.
 — В рай?
 — Да чего тебя на нём заклинило? — Вирдж вытянул из-под себя покрывало и уселся на простыне, обхватив руками костлявые коленки. — Всего-навсего инобытие. Рождаешься туда переплавленным, без памяти о совершённых ляпах, что отрадно, и с накопленным в их результате опытом, что радует куда более. Ибо даёт возможность подняться на следующую ступень без малейших угрызений совести. А вот что попадаешь не в линейную будущность или, что чуть менее удивительно, в прошлые годы, а в некий параллельный мир, где тебя нет и никогда раньше не было, — это огорчительно донельзя.
 — Ну вот и пришла охота мне заглянуть туда хоть одним глазком.
 — А зачем другим жертвовать? Простое дело. Только вот новичков вроде тебя Асмодей нипочём не отпустит в одиночку — заблудитесь, подвергнетесь неодолимым искушениям.
 — Так ты же со мной или изменником будешь?
 — О как заговорил, — он рассмеялся. — Нет, я захотел — и тебе помог, но больше не собираюсь. Не тот статус и попросту навредить могу. Не обижайся: мы сделаем куда лучше. В каждой из малых вселенных имеется свой ангел и свой провожатый — ей под стать.
— И какая из них рай или нечто максимально приближенное?
— Чудак и выражаешься по-чудацки. Ты думаешь, рай один?
— Так Асмодей объяснял...
— Поменьше слушай, что он объясняет, и побольше вникай, что имеет в виду. Место, где создают и ниспровергают миры, — то не обитель, а их узел и средоточие.
— Но обители ближнего залегания ведь имеются?
В общем, после недолгих препирательств я решил попытать счастья в котельной творчества. А для пущего гонору всё-таки взял с собой юного Виргилия.
Великий драматург или там демиург по-прежнему сидел посреди дыма, чада и коптящего пламени, но со второго раза я понял, что курьёзная штуковина у него на волосах — корона: полоса змеиной кожи, усаженная золотыми бляхами.
— Вот мой друг хочет посмотреть, что получается из добрых намерений, обретших плоть, — озвучил меня Вирдж. — Без меня, как понимаете.
— Что же, вольному воля, — процитировал он первую часть поговорки, опустив вторую. — Однако Вергилий прав: вам нужен другой спутник. Как и все мы, о двух сторонах: похожий и непохожий, бес среди ангелов, светоч среди бесов.
— Белая ворона, — зачем-то поддакнул я.
— В точку! — Он поманил рукой кого-то издали и добавил:
— Только не ворона, а ворон. Если быть точным, самка чёрного ворона, то есть вороница. Но явный альбинос.
Некто ослепительно белый на фоне здешней атмосферы подлетел и ясным соколом уселся на подставленную руку. Шикарный тройной веер крыльев и хвоста, кустистые брови над рубиновыми очами, нехилый шнобель, которым хоть гвозди пополам разгрызай...
— Вот, Биче, тебе попутчик, — сказал Асмодей. — Надеюсь, груз из него выйдет посильный, а собеседник занимательный... Как, кстати, вас именовать?
 — М-м... Исидор, — решил я. Прежняя кличка из меня выветрилась, а эту можно было легко запомнить. И лёгкий закос под язычество был в наличности.
 — А. Ну что же, Дар Исиды, дерзайте.
 Он махнул рукой. Вирджил повторил движение. Мы с Биче приблизились к замаскированному выходу, она — заранее наставив свой клюв на картинку. Одного клевка хватило, чтобы разодрать полотно пополам и стянуть вниз солидный клок. А там...
 В сумраке чуть светились ступени лестницы, ведущей ввысь.
 Я ступил на первую, потом на вторую и задрал голову. Верх пирамиды терялся в бесконечности.
 — Не тр-русь, — громко шепнула мне ворониха. — Элементар-рная лестница Иакова. Я вдоль неё семь раз на дню тр-репыхаюсь, словно ангелок. Нашего бр-рата или там сестр-ру ведь нигде особенно не жалуют. Там — потому что вор-рон, вестник смер-рти, здесь — потому как белая, будто свадебное платье или Гекуба в саване.
 — Я ведь не ангел, крыльев не отрастил, — посетовал я.
 — Напр-рашиваешься? — каркнула моя спутница. — Тогда дер-ржись, Исидушка. Кстати, тебе не тр-рудно в дальнейшем звать меня Беатр-риче? В обмен на услугу, типа того?
 Тут она подцепила меня клювом за шиворот и воспарила в воздух. Или то, что им считалось.
Мимо нас с феерической быстротой мелькали скалы, испещрённые блестящими рудными жилами и гроздьями самоцветов, пласты мрамора и гранита, слои жирной, как масло, почвы.
Наконец, мою тушку поставили на ноги, отряхнули от меня клюв и крепко сплюнули.
 — Дивись, куда попал, — сказала птица, — а я пока др-ружков пр-роведаю. Вер-нусь пр-ри пер-рвой неотложной надобности, не изволь беспокоиться.
 — Всего доброго, Беатриче, — ответил я.
Она умахнула куда-то в сторону, я же подумал вслед:
«Если это рай или хотя бы нечто раеподобное, то отчего ей с этой своей неотложкой возникать?»
И зажмурился. Потому что со всех сторон меня обступили и притиснули яркие краски и запахи: синего неба с озоновыми проблесками молний, влажной чёрной земли, травы и листвы, зелёных, как абсент, красных маков, жёлтой трясовицы, белых олеандров и магнолий. Все мои чувства хором возопили.
Немного прочухавшись, я заново включил зрение.
Ступени куда-то делись, проёма в земле как вовсе не было. Я находился на границе леса и сада, над купами которого возвышались высокие кровли, крашенные в безыскусно чистые цвета. В отдалении высилась церковь о семи шлемовидных куполах, увенчанных чем-то непонятным, каждый ловил собой солнце и отражал в меня, будто прожектор. В центре видимого скопления усматривался бесформенный сгусток чего-то светлого. Здесь располагался посёлок или даже маленький городок, и когда я спустился с небольшого холма, погрузившись в перспективу, оказалось, что там нет ни улиц, ни заборов, — одни пешеходные тропинки, по бокам защищённые от вторжения куртинами и миксбордерами.
Некоторое время я не встречал поблизости ни единой души. Разве что какие-то пёстрые пятна мельтешили в отдалении. Орать наугад я стеснялся.
Однако минут через двадцать навстречу мне вышла пара — симпатичный дядя средних лет, умеренно белобрысый, и пухленькая молодая женщина в платке. Одеты они были, как каждый второй в дачной местности.
— Доброго времени суток, — мужик улыбнулся мне и отвесил поклон. — Вы, я вижу, здесь впервые? Мы будем рады вас принять, если вы, конечно, не возражаете.
— Он Иван, я Марья, а вы кто? — добавила женщина с совершенно той же приятной улыбкой, как бы поделенной надвое. — Мой человек вечно так — берёт быка за рога, толком не разобравшись... не поздоровавшись. Только мы правда рады, если вы к нам заглянете. Успеете ещё поплутать по нашей Райчиновке и на всё полюбоваться.
Я слегка удивился саморекламному названию места, но у забугорцев бывает и похлеще: какой-нибудь французский Жоппенкур или австрийский Факинг-Фукинг. Удивление не помешало мне представиться.
 — Исидор? Какое-то имя нерусское. — Марья чуть поджала губку.
 — Прямиком из святцев, — возразил я. — Исидор Хиосский, Исидор Севильский и... хм...
 Мозги услужливо подсунули мне Айседору Дункан, но я почувствовал, что она ещё меньше придётся ко двору, чем древний католический энциклопедист и нынешний покровитель Интернета.
 — Сидор, — обрадованно уточнил Иван. Такой вариант мне не очень понравился, но зато не вызвал никаких ассоциаций — разве что с заплечной торбой и Бильбо Бэггинсом. Потому что так переносно зовётся мешок со скарбом.
Тут меня провели через отверстие в роскошной живой изгороди, и сразу же в уши ринулся дитячий гомон.
— Их у нас семеро, — с гордостью объявил Иван. — Отчего же не завести, если так ловко получается? За границы двора они не выходят, сами слышите.
Я догадался, что кусты отрезают от улицы каждый звук. И, похоже, делают не только это.
Мы цепочкой прошли внутрь двора — сначала муж, потом я и последней — жена. Небесполезная предосторожность: хорошенькие ребятишки лет, по моей прикидке, от десяти до двух облепили Ивана, с ног до головы, меня задело по касательной, зато Марья осталась невредимой. «Да она восьмого носит, вот и сторонится медвежьих нежностей», — осенило меня.
Домик у супругов был приятный, но ничего особенного: мебели, книг и безделушек по минимуму, зато всё светлое, аж блестит от чистоты. — «Нам так нравится, а зачем к хорошему прибавлять ещё что-то?» — тихо заметила Марья, поняв выражение моего лица. Усаживать за стол и кормить меня они начали буквально с порога — у них, оказывается, в доме была печь, которая отлично держала тепло, и оттого стол расположили там, где из дверной щели ветерок поддувает. Потомки за нами не последовали и в трапезе участия не принимали — думается, были хорошо вымуштрованы. «Потом за стол позову», — объяснила Марья. «Да и не любят они простой тяжёлой пищи, — проворчал Иван, — одними заедками кормятся». Пища и в самом деле была самая заурядная, но вкуснейшая и в тему. Только такое и принимает душа в жару: окрошка на вырвиглазном квасе из хлебных корочек, сырники, плавающие в озере сметаны, на загладку и верхосытку — грушевый узвар с мёдом. Вот только нельзя было сказать, что все эти яства ложились на желудок камнем, — вроде бы и хорошо, да мутно и несерьёзно как-то. Оттого я даже хотел поспорить, когда меня вежливо препроводили отдохнуть в одну из небольших комнат и задёрнули тюлевые занавеси на двери и окнах. Похоже, что тёмных и плотных штор здесь в заводе не имели.
Чада притопали незамедлительно. Чем уж там их насыщали — не знаю, но гомон быстренько перешёл в оголтелый гвалт. Дети, по счастью, быстренько усвистнули во двор, однако ни задремать, ни отдаться сиесте я так и не смог, хотя и уговаривал себя, что, дескать, тепло, светло и мухи не кусают. С тем и вышел из комнаты.
— Вот, не сумела гостя накормить, — сказал жене Иван с лёгкой укоризной.
 — Да я и не собиралась его вырубить вчистую, — оправдывалась она. — В конце концов, чревоугодие и спаньё — реликт и атавизм для ублажения плоти.
 Меня самую малость насторожило сочетание вульгаризмов, просторечий и набожности.
 — Ничего, я все равно хотел осмотреться, — утешил я их. — И заодно потешить свой первобытный инстинкт. Тут у вас столовой или ресторанчика не имеется — для не особо духовно продвинутых?
 Оказалось, что белёсая клякса посреди домов — как раз корчма. Там и полопать, и ночку-другую перекантоваться можно.
 — Только туда порядочные люди не заходят. Одни чужаки да бродяги, — чопорно пояснила Мария.
 — Положим, не глядя такое не определишь, — добавил Иван извиняющимся тоном, — но в общем да. Те, кто не прижился, а уйти им лениво и некуда: не то что мы или вы сами.
 Я едва не сказал супругам, что они слегка обознались — перед ними именно бродяга и аутсайдер, кличку тоже носит соответствующую, — но зачем было обижать таких, по существу, славных людей?
 За оградой было по-прежнему малолюдно, но хотя бы кое-кто попадался. Супруги цветущих лет и бесспорной славяно-европейской внешности с благостным до упора видом прогуливались рука об руку. Рядом роилось и играло многочисленное потомство, изредка срывая и нюхая цветочки. Всё имело вид чинный и пристойный. Надо сказать, то были исключительно двуногие: въевшаяся с пелёнок подозрительность не позволяла мне поинтересоваться, как у них тут с собачками и кошечками, не говоря уж о мышах и ящерицах. Да, и мухах с комарами, разумеется. А уж о том, чтобы спросить дорогу к злачному месту...
 Располагалось оно вроде и близко, да Райчиновка, по-видимому, обладала чудесными свойствами старого Гродно, где я гостил (гостила?) позапрошлым летом. Она умела «водить» пешехода. В Гродно такое объяснялось холмами, на которых стоял город: вот нужный костёл, монастырь или башня, совсем рядом, а спустишься с горы в низину — как и нет их. Здешняя местность вроде как была ровная, как стол, но корчма то казалась величиной с горчичное зерно, то вырастала в этакое палаццо Сфорца.
 После часа такой маеты я достиг, наконец, цели, причём своими силами: когда мой плохо выдрессированный желудок взвыл окончательно и бесповоротно.
 Восставшее на зов питейное заведение оказалось не таким расшлёпанным, как выглядело издали. Оно обладало легко узнаваемой формой — песочный куличик за минуту до того, как его слизнёт морской прибой. Крыша просела посередине, словно гангстерская шляпа-борсалино времён моей юности, узкие окна словно убегали с фасада врассыпную, резьба, некогда сплошняком покрывавшая дверное полотно, стёрлась, как королевская печать, которой проштемпелевали сотню смертных приговоров.
 Я потянул на себя дверь и вошёл в тихую прохладу.
 На первый взгляд здесь было пустынно, словно в брошенном оазисе. Второй улавливал отблески, играющие на отполированной локтями мебели — огромный стол со скамьями, окружённый столами поменьше, словно броненосец канонерками. Третий обнаруживал собственно корчмаря — мужика, чей облик почти полностью зарос бородой, а по бокам обрамлялся лохматыми локонами. Корчмарь наводил блеск на окрестные горизонтальные поверхности охряным лоскутом в чёрную поперечную полоску и бубнил себе под нос — крючковатый, с благородной горбинкой.
 Я кашлянул, чтобы обратить на себя его внимание, хотя он факт заметил меня и без того.
 — Хозяин, тут не найдётся чего-нибудь на зуб положить и в желудок отправить? — спросил я. — Такого, чтобы посущественней.
 — А, видел-видел, как вас наш двойной скромненький синий цветочек перехватил. — Улыбка вроде как заблудилась в его растительности, но выплыла наружу через глаза, чёрные с рыжими огоньками. — Похороните меня под плинтусом, если вас в момент не отворотило от духовной пищи и не притянуло к телесной. Пришлый народ, как правило, не раньше третьего дня расчухивает. Что ж, этого есть у меня, только уговор — без выпить нет и чем закусить. И давай, знаешь, сразу на «ты», не против?
 — Давай. Кликать-то как тебя?
 — Можно Шлёмой, с оттенком героизма, знаешь. Только не думай, что это истинное имя, и своего никому не называй, тем более райчиновцам: мигом на крючок подцепят и овладеют, не вывернешься.
 — Я учёный, — ответил я. — Исидор или Сидор, а настоящее имя сам не помню, правда. Только я не в курсе, какой валютой у тебя за закусь и выпивку расплачиваются. Готов сделать, что смогу.
 — Да питьём же и расплачиваются, — ответил некто третий. — Моим.
 За одним из столиков, придвинутых к стене, внезапно проявилось бледное пятно странных очертаний. Тройной силуэт: человек, ворон, сидящий на его перчатке, кот. По мере того, как я на него пялился, пятно разделялось, уточняло форму и объём. Костистый, узкоглазый и белый, как лунь, персонаж с длинными волосами. Пышный котяра сливочной масти — глаза, уши и кончик носа слегка отсвечивали розовым, что подразумевало эльфийскую примесь. А вороном была, натурально, Беатриса.
 — Я ведь ничего райского не могу потреблять, — с неким смущением объяснил Белый. — Меня пришлые доброхоты кровью поят. Хоть и нужно-то не больше кофейной чашки в неделю, а вечно не хватает. От мало-мальских старожилов не годится, да они шутя запинать могут. Я ведь сугубое искажение человеческой природы, мне в раю вообще быть не полагается. Такую бездну света стригу не выдержать.
 — Ага, стр-риг! — возопила Биче. — Др-ревний кр-ровопийца!
 И чуть потише и с гордостью:
 — Др-руг.
 Кот не особо не комментировал этот выплеск чувств, но с его мнением я все равно бы не посчитался.
 — Выходит, это ты к ним улетала? — спросил я.
 — Вер-рно, — ответила Биче и в подтверждение щёлкнула клювом. — Не р-разлей-вода-пр-риятели.
 — Ну тогда пожалуйста и с дорогой душой, — обратился я к вампиру. — На брудершафт или как? Раз пошла такая пьянка... то есть комильфо такое, имени не требую. Как назовётесь, так и ладно. Хоть князем Дракулой.
 — Янош, — представился он. — По крайней мере, близко к цели. Белый Рыцарь Хуньяди, знаете.
 — Янош, — повторил я. — Мне что — горло подставить? Вроде бы слишком интимно.
 — Опять же натощак голова закружится, — подумал он вслух.
 — И тебе... вам как классическому вампиру не повредит, что я типа покойник?
 — Все здесь мертвы, хоть кое-кто воображает себя живым, — ответил Янош философски. — Парадокс Буратино: если я жив, то не мёртв, а если я мёртв и никто этого не видит через ящик, то теоретически жив.
 — Ай, да охота вам обоим заморачиваться! — воскликнул Шлёма. — Подставить рюмку да чикнуть острым ножичком поперёк запястья, сам себе по жизни сколько раз делал. И Сливка тоже, — он с некоим смущением указал подбородком на кота. — А что натощак — меньше будет сахара в анализе.
 Я засучил левый манжет, ощущая нехилое дежавю. Лезвие деликатно прошлось чуть ниже ладони, редкие крупные капли стукнули в хрустальное стекло, точно дождь, — и всё прошло, как не бывало. Ни шрама, ни тошноты, ни, что самое интересное, головной боли. Она, оказывается, была постоянным фоном моего бытия в богоспасаемой Райчиновке.
 Альбинос с наслаждением дегустировал напиток. Лицо его чуть зарумянилось, волосы потемнели, глаза перестали отсвечивать розовой изнанкой. Кот и ворона с умилением наблюдали за всей картиной. Трактирщик подхватился и убежал за кулисы, как он сказал — срочно возмещать мою кровопотерю. Вскоре оттуда потянулись маняще-дымные запахи, а чуть погодя — и сам Шлёма с огромной мисищей плова. Из золотистой рисовой массы торчали дольки чеснока, отлично пропечённого в собственной шкурке, ломтики тушёной моркови и чьи-то рёбра, условно от молочного барашка: я не захотел уточнять.
 — А ловко у тебя стряпать получилось — прямо как в сказке, — похвалил я, с присвистом наворачивая кушанье длинной ложкой.
 — Мы рождены, шоб сказку сделать былью, — объяснил хозяин заведения. — Ловко ухваченный полуфабрикат дожидался подходящего гостя: местные бараны не так уж и тупы, всюду бродят тесной компанией. Не волнуйтесь, они всамделишные, в отличие от остального корма.
 — Да, вернёмся к нашим баранам. Вы все не скажете, отчего на улицах так мало животных — собак там, ящериц, кошек, — я сделал поклон в сторону Сливки. — Птиц в небе, кроме Биче, — да и той не особенно видать.
 — Очень просто: дети, — сказал Шлёма. — Им негигиенично. Вот и вытравляют грязюку под корень. Всё, что не так и не туда шевелится.
 — Но если вам ещё охота куда-то тащиться, чтобы увидеть фауну, а заодно и флору, — кстати подхватил рыцарь Янош, любуясь, как я облизываю ложку (сделать такое с пустой миской я постеснялся). — Если не хочется навестить здешний сеновал с душистой соломой и подушками, набитыми гагачьим пухом. Тогда мы бы за компанию взяли и новичка — я и кот. Сквозь Сумеречный Лес пройти легко, но отыскать в чаще храм много труднее.
 — Я видел золотые купола. Это настоящая церковь? — спросил я. — Меня учили, что в раю не должно быть трёх вещей. Пола — но лишь род. Семьи — потому что нет ни жён, ни мужей. И веры в Бога — ибо есть знание о Нём. А в Райчиновке всего этого в избытке.
 — Вот и делайте вывод, — кратко произнёс Янош. Он упорно не хотел пользоваться моей слабостью и тыкать своего нового донора — врождённый аристократизм мешал.
 Я кивнул: впервые за этот день мне стало интересно, а это, говоря по-простому, главный довод за то, чтобы влипнуть в очередную авантюру.
 — Согласны? Тогда пойдём, — сказал он. — Итак, вы, я, Сливка, Беата — хотя, нет, она полетит. Соломон?
 — Нетушки, я, как всегда, останусь, — ответил тот. — Подожду, в отличие от вас, более удобного момента. Я ведь к родным стенам не прикован, словно заурядное привидение: и меня к ним ни разу колом не пришпиливали, как некоторых. Тем более церковь и кабак — две стороны одного и того же бытия. Пускай уж без меня курят ладан и фимиам, глотают колёса Фортуны, геройски потребляют героин и опиваются народным опиумом. Куда мне? Я бедный простой еврей, и папа с мамой у меня были бедные евреи, и даже кошка, как в том анекдоте Льва Кассиля, — тоже еврей.
 На последних словах загадочный Сливка сделал вид, что ухмыльнулся, а мы сделали Шлёме ручкой и выступили.
 Лес начался сразу за порогом корчмы, словно и он ждал-дожидался подходящего момента. Густой, прохладный, тенистый — заметно было, что вампир облегчённо вздохнул и перестал щуриться, — и запахи здесь витали живые.
 — Не то что деревенские ходячие и стоячие муляжи, — отметил Янош, резво двигаясь по тропе. — Я и листву чувствую, как растёт, и всякую живность слышу, как она шуршит в траве, и птиц — они скрытно поют, но ведь у меня слух куда тоньше вашего, Исидор.
 — Пр-релесть, — согласилась Биче. И даже на хмурой кошачьей морде выразилось удовлетворение — может быть, наличием птиц, а также мышей в окружающей среде.
 «Сливка что — немой? — подумал я. — Или так умён, что не говорит, пока нечего сказать по делу?»
 Тут мы пришли. Очень даже просто.
 Храм высился на широкой цветущей поляне и благодаря капризам здешнего пространства казался небольшим и вполне обозримым. На белокаменных стенах сплетались рукотворные виноградные лозы, обвивая усиками стрельчатый портал, жонглёры играли на псалтири и арфе, усатые и гривастые звери танцевали под эту музыку, попарно сплетаясь хвостами. Вход благословляла большая икона — изображение на ней было таким удивительным, что не успев рассмотреть его в деталях, я поднял глаза вверх.
 Так и есть: на всех семи шпилях поместили скульптуры кошек или даже маленьких богинек Баст в горделивых позах. Я вновь опустил взгляд: икона изображала юную святую с головой, окружённой нимбом, и епископским посохом в руке. Тем жестом, полным одновременно властности и грации, каким Мария-Дева держит Спасителя, святая прижимала к высокой груди стройного рыжего котика. За плечом у неё рисовался важный котяра в мантии и клобуке, морда его была величественна и сурова.
 — Святой Котофей Странноприимец и его супруга, великомученица Кошка Шрёдингера, трагически погибшие во время безответственного научного эксперимента, — объяснил Янош, плотно поддерживая меня за локоть. — Нет, не нужно на них креститься, — остановил он мою руку, что механически поднялась на уровень левого плеча.
 — Ненавижу то, на чём их распинали, — сказал некто за моей спиной. — И колокольни — м-мой народ сбрасывали с колоколен каждую коронацию. И костры для кошачьего всесожжения. А потом неизбежно плодились крысы, наступала чума и уносила половину страны...
 Я обернулся. То был юноша, высокий, белокурый и зеленоглазый, Биче уже оседлала его перчатку. Одеяние совсем простого покроя как-то сразу заставило меня почувствовать старомодность Яношева наряда и вычурность моего собственного.
 — Терпеть не могу кошачьего акцента, — юноша улыбнулся, словно в том факте, что он вообще заговорил, не было ничего особенного. — Собственно, эта церковь — моя. Войдём?
 Внутри оказалось просторно — снова сработал эффект искажения масштабов. Высоченный свод густого изумрудного цвета, многоярусные паникадила, свечи в которых теплились оранжевым, ниша с книгой на подставке из дорогого дерева и пёстрый ковёр на полу.
— Двигайтесь аккуратно, Исидор, — предупредил меня юноша.
Ковёр оказался живым — то были сотни, может быть тысячи кошек, которые устилали пол истощёнными телами. Кажется, все они были целы — здешний мир не ведал смерти, — и во всяком случае, некоторые поднимали головки нам навстречу, а кое-кто пытался приветственно махнуть хвостом.
— Изгнанники. Здесь в каком-то смысле они все — о четырёх, шести, восьми и даже двух ногах. Им есть где приклонить голову, но мучает голод, — сказал мне Янош. — Верховный Кот Эшу приходит сюда кормить. Нет, ни вы, ни я, никто другой того не сможет.
— Эшу? — повторил я.
— Не Сливкой же меня, право, называть! — отозвался юноша. — Совсем не торжественно выйдет. Тем более имя, в отличие от клички, почти настоящее. В предыдущем воплощении я был горным львом и снова к тому стремлюсь: ибо какой солдат не хочет стать генералом, а кот — пантерой!
Тут он сотворил нечто совсем чудное. Отодвинулся от нас обоих, сбросил с руки Биче, которая мигом взмыла к куполу. Стал на середину и поманил животных к себе. Их масса нахлынула волной со всех сторон, закрыв его от наших глаз.
А когда отхлынула — на полу не осталось даже крошки причастия.
— Не тревожьтесь, вернётся наш Гренуй-парфюмер, — утешил меня стриг. — Биче за этим присмотрит. Она умница, её на всех хватает — и на вас, и на меня, и на него тоже. Только, сами понимаете, столько раз умирать — доля похуже, чем у козлов бога Тора, которых вечером съедали, а утром благословляли на жизнь ударом молота.
 — Вот дрянь-то, — вздохнул я. — Спрашивается, чей тут человечества сон золотой реализовался?
 — Да всех, кто хочет и в потусторонней жизни устроиться уютно и беспроблемно, — ответил он. — На Земле старались не грешить, поститься-плодиться-размножаться, бороться с неправдой, клеймить выродков и чуждые обычаи, обличать проступки ближних. У них вполне даже получалось, только зачем тащить на небо куцые принципы, которые работают лишь на земле, и то в их несовершенном представлении? То бишь даже на дольный мир влияют не особо?
 — И что — неужели до сих пор нельзя было ничего поделать?
 — Нам со старым иудеем — явно нет. Эшу — может быть, я не спрашивал, у него свои задачи. О, знаете, какие у него любимые стихи? Маяковская лесенка.
Мне бы
памятник при жизни
полагается по чину.
Заложил бы
динамиту
— ну-ка,
дрызнь!
Ненавижу
всяческую мертвечину!
Обожаю
всяческую жизнь!
 — По лесенке — на небо. А обратно? — спросил я, уже догадываясь по аналогии.
 — Говорят, что методом фигурально направленного взрыва, — ответил он. — Вы понимаете, о чём это? Причём изменить здешнюю унылую картину может лишь недавний пришелец. Мы-то кое-как притерпелись, нашему сердцу уже не больно. А остальные...
 Вампир неопределённо махнул изящной рукой.
 — Те, кто ставит во главу угла личное удобство и комфорт, — хуже диких зверей и даже тупых скотов. Они не люди: им не свойственны ни дерзание, ни честь, и сама кровь в их жилах потускнела.
 — Так дело лишь в том, чтобы мне захотеть? — неведомый мне раньше азарт плеснул в моей собственной крови.
 Он кивнул, Беатриче выразительно щёлкнула клювом.
 — Тогда я хочу. Мёртвое — мёртвым, живое — живым! Да будет!
 Белая Птица развернула крылья и каркнула во всё воронье горло. Рыжее и изумрудное взорвалось. Золото расплавилось и потекло с куполов, закрывая храм снаружи тончайшей радужной пеленой. Кошки под нашими ступнями сплотились ковром-самолётом...
 
 — Почему-то думают, что рай — один-единственный, — чуточку безнадёжно говорил Вольф Асмодей, пока я собирал себя в кучку. — Так ведь раёв много, прямо так и роятся, прости за неудачный каламбур. И все они чертовски скучны: стоит прочесть Мильтона или того же Данте Алигьери. Куда скучнее ада: коли посмотришь на него под другим углом — так это и есть самый всамделишный рай неописуемых возможностей.
 — Разве? Почему я должен вам верить?
 — В соответствии с формальной логикой. Поздновато и ни к чему сатане врать, когда человек уже у него в когтях, — он усмехнулся.
 — А раньше? А всегда?
 — Вы, люди, ведь верите буквально все до одного, что мир, данный вам в ощущениях, реален и именно таков, как он есть? Что вампиров не бывает, а коты не говорят? И какая теперь цена вашей вере и вашему неверию?
 — Такая, — ответил я, — что мне удалось несколькими меткими словами пустить на распыл небольшую вселенную. И даже не испытать особого раскаяния по этому поводу. Типа сказал горе стронуться с места — и вышло по слову моему. Только вот теперь бы узнать, что стало с владельцем кабака и вампиром.
 — Привидение и стриг — не живые, но немёртвые, — ответил дьявол лаконично. — Ушли они. Отлепились от родных стен и теперь всласть бродяжничают от звезды к звезде.
 — А голодающие кошки?
 — Где место адским созданиям, как не в аду? — ответил он вопросом на вопрос. — Процветают.
 — А Белая Ворона... Вороница?
 — Что ей-то станется? Принесла тебя и сразу обратно. Так сказать, «над милым порогом качну серебряным своим крылом». Песня такая имеется.
— А Эшу? — При звуках этого имени — почти настоящего, как сам он сказал, — меня осенило. Лев, Пантера, кровь и плоть...
— Мурр! — перебил некто мои размышления. И потёрся об ноги толстой длинноусой мордой.
В полёте он чуть запачкался серым и теперь выглядел подобием роскошного сибирского котяры. Только глаза были не совсем кошачьи — ярко-изумрудные, с шальной рыжей искоркой.
III
Ловля на простака
1
После путешествия в раёк (или, поскольку мы имеем в виду нечто вроде театральной галёрки, — на раёк?) и тех прикольных штук, которые мы на пару с Белой Вороной там отчебучили, я крепко задумался.
«Ад — это мы сами», — изрек некогда Жан-Поль Сартр. Собери десяток стандартных представителей вида хомо хапиенс эрегирус вульгарис на площади стандартной российской «распашонки» с кухней и совмещённым санузлом — и дня через три-четыре преисподняя всем гарантирована. Тому, кто собирал, — тоже.
Но что выйдет, если по религиозным соображениям наполнить Гадес особями, достаточно вольнодумными, чтобы противиться любым прописям, настолько любящими свободу, что их душит любое ограничение, и до такой степени толерантными и лишёнными морально-социальных устоев, что любой образ жизни и мышления, отличающийся от собственного, вызывает в них лишь неуёмный восторг?
И настолько сильными духом (при условном неимении тела), что они способны взорвать геенну и нимало не медля переплавить осколки по своему образу и подобию?
— Ты прав, — согласился мой друг Вирдж, иначе Вергилий. — Именно это и произошло.
— Тогда почему вокруг так малолюдно? Как-то не верится мне, что население достигло критической массы. Сплошной вакуум — за исключением нескольких клубов по интересам. Да и там сплошные аббревиатуры: БЖД, БДСМ, ЛГБТ и иже с ними.
— Кстати об аббревиатурах. Ты пока вроде туриста на испытательном сроке: вот лет через сто-двести перейдёшь на ПМЖ — мигом схватишь, что к чему.
Вольфганг Асмодей, наш романтически, поэтически и драматургически настроенный владыка («Какой поэт во мне погибает!») несколько прояснил ситуацию. Полагаю, он умел читать мысли на любом расстоянии.
Однажды он рывком распахнул дверь нашей перманентной спальни, смерил пылающим взором обоих неразлучников и провещал:
— Кажется, тут задаются вопросом, отчего в Обители недобор, когда по логике она должна быть набита грешниками по самую завязку? Очень просто. В раю не трудится никто, включая Святого Петра-Ключаря, а у меня извольте шевелить лапками и мозгами. Вергилий, своё место у кормила и поила ты знаешь. А Исидор буквально предназначен для того, чтобы раскочегаривать... тьфу, разрешать вялотекущие конфликты. В том смысле, что вроде бы и не за что прихлопнуть обоих медным тазом, а надо.
 Я хотел было вставить, что в настоящем раю, по его же словам, хлопот полон рот, а если звёзды зажигают — значит, это кому-нибудь нужно, но поостерёгся перечить начальству. Тем более он мне вроде как польстил.
Так что вместо этого мы беспрекословно впряглись в работу. Состояла она в своего рода выбраковке: прощупать новоиспеченных жму... жильцов на предмет соответствия месту и времени, убедить большую их часть в том, что они слишком хороши для устроения на ПМЖ, и деликатно выпнуть их куда повыше: авось эти туристы как-нибудь устроятся. Вирдж меня, разумеется, поднатаскал, выручая из мелких патовых ситуаций, но и сам я был не промах. Многолетняя деятельность в качестве кафедральной лаборантки и секретаря учёного совета обязывает к знанию политеса.
«Ваш мир дурён не оттого, что в нём есть нетрадиционно сориентированные люди, а оттого, что есть их ненавистники, — внушал я одной особи, упорствующей в том, что грешна и не достойна ничего, кроме и помимо. — Зачем тащить переносный или там переносной ад в настоящий, словно самовар в Тулу? Или помирись с собой, или ищи доли в другом месте».
«Говоришь, тебя сюда заманили, — объяснял я другому любителю поспорить. — Вспомни: разве ты себе конкретный тот свет заказывал? Держу пари, даже о смерти не думал, более того: само слово позабыл. А ведь оба они, небытие и инобытие, как одежда хорошего мастера, что подбирается под каждого персонажа конкретно. (Тут я вспомнил, как моё первое платье, наоборот, подгоняло меня под себя. Типа обратной связи.) Так что нечего на зеркало пенять. Вникни лучше, кто на нём изображён, и для начала прими это. А если стрёмно над собой работать — уж поверь: никто тебя силком в аду не держит. И вообще ад в привычном понимании здесь лишь потому, что в нём имеешься ты».
Вскоре я просёк, в чём проблема: те, кто считал себя достойным куда лучшего, чем ад, только засоряли помещение собой и своими амбициями. Те же, кто полагал, что им и не должно светить ничего хорошего, распространяли вокруг себя такую унылую и гнилую атмосферу, что, образно говоря, молоко, которое нам с моим дружком стоило бы давать за вредность, прокисало на всех девяти (точнее, девятьсот девяноста девяти и ещё перевернуть каждую цифру по отдельности) адских уровнях.
Должно быть, я ещё с райчиновской авантюры создал себе твердокаменную репутацию и теперь капля за каплей её точи... укреплял.
В конце концов, Вольфганг Асмодей решил как следует со мной поговорить.
— Ты неплохо размениваешься на мелочи, сынок, — сказал он, улучив минуту, когда я спустился к нему вниз полюбоваться на негасимое пламя. Официоза он, кстати, не терпел, потому как ценил момент неожиданности. — Садись вон рядом на камушек и слушай во все уши. Есть дело, как нарочно скроенное под твой размер. Весьма серьёзное. Имеется претендент на райскую обитель, которому надо подтвердить лицензию — или, наоборот, её отозвать. Верхоглядства, как понимаешь, нам не надо. Шока по типу «пренеприятнейшее известие — к нам едет ревизор» — тоже. Ты будешь внедрённым агентом — и внедрённым так глубоко, что сам об этом по большому счёту знать не будешь.
— Имеется в виду, шеф, что я должен ухватиться за дельце руками и ногами, а не то впихнут насильно?
— Ничего подобного, — разуверил он меня. — Обитатели серединного мира и в частности обладатели христианского мировоззрения считают, что дьявол только и делает, что искушает, а в его царстве господствует типично адская скука. Это, заметь себе, несмотря на разнообразнейшие мучения, которыми, согласно профанному мнению, развлекаются здешние садисты пополам с мазохистами. Ну вот, я тебя именно искушаю — до крайности интересной работой. Не говоря уже, что это целая карманная Ойкумена, которая тянется в кильватере нашего собственного мира, как шлюпка на буксире у корабля.
— Звучит заманчиво, — мой голос прозвучал тускловато, хотя я вовсе такого не хотел.
— Собственно, там скорее архипелаг: небольшой континент в ожерелье малых островов. Иные твои соотечественники охотно и надолго туда наведываются, хотя официально этот Вертдом, или Вирт, числится по разряду ролёвок. Есть такая книга: Филипп Родаков «Держатели меча», переведена на основные земные наречия. По слухам, стоит лишь раскрыть в подобающем настрое, пробежать глазом по строчкам — и «тут» в одно мгновение превращается в «там». Обратное даётся труднее: уходить приходится без сувениров, дай демоны, чтоб не совсем голым.
— Ещё заманчивей.
— Но уходят, однако. Далеко не все — и поди разбери, исчахли они там, будучи подсечены под корень, или, напротив, несказанно процвели.
— Вы знаете.
— Знаю. Но не хочу загодя создавать предвзятое мнение. Ты ведь заинтригован?
— Более чем, — я постарался всем телом выразить оптимизм, заранее зная, что никого этим не обману.
— Самый главный прикол. Уходят твои русичи и иные народы — одним словом, «рутенцы» — в немного разные миры, отличие заключается в одной-двух заметных деталях. Возвращаются так же: в тот же год, месяц и час, что вышли, но в слегка иную среду. Вот у вас была вспышка белой болезни?
— Как в пьесе Чапека? Нет. Осталась на бумаге.
— А в мире одной такой Галины Алексеевны Срезневой была. Причём среди одних женщин. Вертдомцы заподозрили земную провокацию — вот как английские колонисты подкидывали индейцам оспенные одеяла. На самом деле каждый из землян хотел всего-навсего удрать туда всем семейством.
— А их не очень-то принимали.
— Ещё бы. Хотя лепрой местные, как выяснилось, не заражаются, но среднеарифметический рутенец, по тамошнему мнению, сам по себе та ещё зараза и проказа.
На этих словах Асмодей поднял голову и вперился в мои глаза.
— Вам нужен присяжный эпидемиолог? — учтиво поинтересовался я. — Или экологическая полиция?
Любой бы, не зная нашего Вольфа-Волка, подумал, что он либо сорвётся на ответную грубость, уже откровенную, или начнёт отрицать — типа ты ведь ценный кадр, умница и всё такое. Он спокойно объяснил:
— Твои бывшие соплеменники привозят технику. Не технологии, а образцы, чтобы местным с ними поиграться. Немного книг и предметов искусства, не очень вписывающихся в тамошнюю культурную схему. Но больше, чем это разумно, понимаешь. Как ни удивительно, разврат не пустил корни слишком глубоко, а что-то там выкорчёвывать и пресекать — и вовсе не твоя печаль. Сумеешь стать мало-мальски успешным негоциантом — попадёшь в струю. Акул бизнеса в этих водах, кстати, не замечено. Имеются только дельфины и дружественные им моряне — люди как люди, только что самую малость амфибии.
Я понял, что не отвертеться: всю жизнь мечтал стать акулой бизнеса и самую малость Ихтиандром. Шутка юмора.
— А мне самому как туда импортироваться? — спросил я с лёгкой душевной гримасой. — Снова через фальшивый очаг или вы заветную книжку раздобыли?
— Вот здесь и кроется самый изюм, — ответил наш любимый дьявол. — У вертцев имеется своё собственное, автономное отхожее мес... ад плюс рай, словом. В одной упаковке, как шампунь с кондиционером. И соседствует с нашей обителью. Называется Поля Блаженства. Или Элизий. Или Елисейские Поля.
«Может, до кучи Елисеевский гастроном помянем?» — спросил я себя.
— Тамошние покойники без особого труда навещают родных и близких в призрачном виде. А если пожелаешь оплотниться и выйти наружу целеньким — положено особым манером улестить Кербера. Сам я не в детали не вникал, однако попросил, чтобы навстречу тебе выслали провожатого, который — как это? — сечёт фишку, — объяснил Асмодей. — Ну что, идёшь?
— Прямо сейчас? — спросил я в ответ.
— Да как соберёшься. Особо не неволю. С соратником по постели можешь попрощаться, вещички собрать — хотя, скажи, какого беса они тебе там понадобятся?
Я так понял, что нечистая сила в этом Верте своя собственная, как и призраки. И что уж если я заговорил о предмете, то меня, считай, поймали — причём Вирджил сильно тому посодействововал. Последнее обстоятельство слегка смягчило горечь разлуки.
— Уже, — ответил я бестрепетным голосом. — Ведите.
Никакой патетики. Наш верховный поднялся, одновременно стягивая меня с жёсткого сиденья, подошёл к одной из дверец, которые на моей памяти никогда не открывались, и повертел ручку — в хитроумной манере, которая заставляла припомнить несгораемый сейф. Что для преисподней с её климатом вполне актуально.
Дверь растворилась вширь и ввысь, как диафрагма, и меня опахнуло душистой сиреневой прохладой.
2
... Нет, во мне очень твёрдо засело, что Елисейские Поля — это улица, в чём-то даже жилая магистраль. Ещё с тех пор, как покойный муж брал меня на конференцию по сравнительному языкознанию в качестве переводчицы с французского на новорусский. Было это в блаженное советское время, и наше государство стремилось козырнуть передовым учением Реформатского перед теми, чьи симпатии были навек отданы структуральной лингвистике, порождающим моделям Наума Хомского и «Кошкам» Бодлера, коих Роман Якобсон и Клод Леви-Стросс проанализировали от усов до кончика хвоста.
Мы в каком-то смысле шли по стопам мэтров, подвергая дотошному штудированию сам Париж — естественно, в свободное от науки время. Вот он и стоял теперь перед моими глазами этаким туманным фоном-подложкой — исключительно для сравнения.
А самый передний план почти сплошь закрывали высоченные деревья: мелодично шелестящие сердцевидной листвой, одетые пышными гроздьями с ног до головы, источающие дурманный майский аромат. Что-то в цветках было от сирени, но ещё больше — от глицинии и гиацинта: если той и другому суждено обвить куст или вообще превратиться в него.
Я раздвинул сию роскошную завесу и обнаружил, что здесь не один — везде прогуливались или сидели на травке люди. Если не считать костюмов, антураж слегка походил на японское любование сакурой — да нет, попадал точка в точку, если сделать разрез через все века существования Ямато плюс примешать к исконным жителям гайдзинов и прочих иноземных варваров. Замечу, однако, что в смысле расовой принадлежности все лица были приятно смуглыми, зато одежда-обувь баловала приятным разнообразием. Краем глаза я уловил роскошный женский костюм эпохи Ренессанса с грудями навыпуск, маской-баутой и туфельками-цокколи, наряд немецкого ландскнехта с прорезными рукавами и штанинами, монгольский дэл с призывно топорщащейся пазухой. И, естественно, пару-тройку кимоно с длиннющим шлейфом.
Тут меня аккуратно подхватили под локоть и развернули лицом к лицу — и вовремя: я только начал прикидывать, как в этой пёстрой гуще отыскать своего гида.
— Исидро? — спросил он. — Вернее, Исидор?
Я немного удивился обмолвке, но утвердительно кивнул, одновременно меряя его взглядом с головы до пят и обратно.
Под два метра ростом, нехилый размах плеч, обтянутых дублёной курткой из бычины. Штаны опойковые, низкие сапожки вроде как из юфти — в молодости я интересовалась выделкой и сортами. Всё жутко брутальное и натуральное, включая цвет. Своя кожа на фоне остальных мертвенно белая и гладкая, волосы седые, взор прямо-таки стальной — вот уж не думал, что бывает такой цвет радужки и блеск зрачка.
— Не отвлекайтесь — в конце всех концов успеете ещё надивиться, — сказал он приятным басом. — В том смысле, что все там будем. Кстати, приветствую вас ото всей души. Я Хельмут фон Торригаль, для краткости можно Тор, а чтобы избежать аллюзий с классикой — Торри. Чтобы снять вопрос: мне вас описали, к тому же вы в Полях один такой полоротый. Так и шустрите глазами по сторонам.
Русский язык у него был в порядке, за исключением жёсткого выговора и одного-двух странноватых для моего слуха словечек.
 Мы не торопясь двигались к известной ему цели, я помалкивал, зато он распространялся как мог:
— Я тоже пришлец, и давний. Но это особь статья: родился в нынешней плоти неподалёку от Меца, однако сделан в Вестфольде. Маэстро Вольф должен был упомянуть о разделении Верта на пять отдельных земель, разве нет? Вестфольд — центр, Франзония — юго-запад, Готия — северо-запад, а Скондия, или Сконд, — безусловный восток. Самая крупная и самостоятельная из стран под властью нашего владыки Кьяртана Первого, диктует хилому и растленному западу свои моды. Я вам не напрасно заговариваю зубы, Исидор: чтобы не вперялись в здешние нарядные картинки — могут крепко подействовать на мозги.
В самом деле: теперь мы шли по неширокому прямому шоссе, окружённому живыми изгородями и цветущими деревьями, за которыми прятались милые домики в пейзанском стиле. Но стоило мне сфокусировать взгляд на очередном ярком пятне, как оно начинало менять форму и цвет, расти вширь или стягиваться в булавочную головку. Запущенный сад обращался в подобие регулярного парка, грядки — в рабатки, а любая хижина как бы невзначай норовила вырасти во дворец.
— Вот-вот, — кивнул мой собеседник. — Переменчивые Земли — одно из их прозвищ, скорее внутреннее, чем внешнее. Стараются воздать по заслугам каждому из обитателей. Кое-кого это буквально бесит, но большинство в полнейшем восторге, будто мощного кайфа на дармовщинку наглотались. Мой совет: ловите уголком глаза, но не вдавайтесь в детали и тем более не пытайтесь остановить.
— Я здесь, вне Полей, недурно устроился, — продолжил он чуть погодя, поняв, что на устную беседу меня не пробивает. — Коннетаблем — это вроде главного конюха при молодом короле Всевертдомском. Сплошная синекура, если учесть, что серьёзных войн тут не вели лет двадцать, Сконд, на отличку от прочих земель, управляется короной чисто формально, а его величие разъезжает по вассалам на ручном биомеханическом скутере.
— Ручном? Как это? — наконец переспросил я. — Разве бывают ножные?
— Дикие бывают. — Он усмехнулся. — Скутер, чтобы вам знать, — это продвинутый рутенский импорт. С помощью примитивной, в общем, кровяной магии его скрестили с местным дельфином — только их не так называют, а ба-фархами. Ба — море, фарх — лошадь. Эти коники в натуре размером в косатку, а цветом в белуху. Обладают неплохим разумом, легко идут на контакт с человеком, особенно из морского народа, но одомашнить их по-настоящему не удаётся. Правда, для гонцов и срочной почты их гены вполне годятся.
— О, — только и ответил я, — а как это выглядит?
— Да как нечто обтекаемое, кремовато-белое, с рулём, седлом и колёсами. В детали не вдавался — ремонта королевская Белуша по идее не требует, самовосстанавливается. Питается солнцем через батареи, развивает неплохую по здешним представлениям скорость: до семидесяти километров в час. Только единицы измерения в Вертдоме иные — да это последнее, что вас должно занимать.
— Я думал, у вас средневековье.
— Вообще-то похоже на то, новации сему не помеха. Но только потому, что все мы чётко этого хотим, невзирая на давление великорутенской цивилизации.
— Не верится мне, что общественный строй возникает по воле тех, кто находится у него внутри.
— Ну да, всех вас в школе учили обратному. Измени формулировку на «удерживается волей», — Тор ухмыльнулся. — Забьём на общественный договор Руссо и его предтеч. Ты всё равно не примешь идею всерьёз, приятель, ибо не видишь клея, который скрепляет всех до единого индивидуумов. Это не свобода, которую мсьё Жан-Жак постоянно путает с властью: на самом деле почти никто не жаждет ни первого, ни второго, что не удивительно. Держись традиции и инерции социума — не прогадаешь.
— Опять-таки не верю.
— Так вот ты и послан ради того, чтобы увериться, — или наоборот. И не рассудком, а на примере собственной жизни.
Соскользнул на «ты» он так незаметно, что я даже возразить не захотел. Собственно, я пытался пропустить мимо ушей большую часть из его словесных излияний. Тем временем, пока он трепался, мы успели выбраться из переливчато-радужных красок, звуков и цветов, и впереди замаячили некие мрачные воды. В отличие от остального пейзажа, они были неподвижны — словно бы не река, а стальной клинок на ложе из металлической стружки. Через воды был переброшен узкий мост с перилами высотой в половину человеческого роста, ближний конец которого терялся в мокрых кустах, а дальний — в клубах белёсого тумана.
Стоило нам приблизиться к переправе, как из орешника на нас мигом вылупилась жуткая тварь. Можно было уточнить, что вывалилась и бросилась, но на ходу она явно пыталась либо гипнотизировать, либо съесть нас оченятами — каждое с добрый половник. Общий вид тоже был жутковатый: широкое упитанное тело в редких клочках рыжеватой шерсти, когтистые лапы, длиннейший голый хвост со странным треугольником на конце, словно у ската, — и целых три усатых рыла, чьи разверстые пасти были утыканы острейшими зубами, а глазищи горели иззелена-аловатым огнем.
То явно был здешний вариант Кербера, трехглавого пса, чьим делом было не выпускать пленные души из места обитания.
 Только его мамочку, похоже, отоварил Чеширский кот.
— Без паники, — шёпотом предупредил меня Торригаль. — Сейчас я с ним поговорю.
Он наклонился к морде чудовищного кота и прошептал несколько слов, которые на слух состояли из одних числительных.
Кот склонил все три башки, улыбнулся от уха до уха, чем окончательно доконал мою психику, и пропустил нас обоих.
— До скорого, Катти Ши, — попрощался Тор, и мы ступили на мост: он впереди, я позади.
— Кто это был? — спросил я.
— Ты ведь понял. Если в деталях, то сын знаменитого Ирусана Кельтского, вернее — тройные сиамские близнецы. Тайцы верят, что души праведников, прежде чем попасть в рай, отдаются на хранение кошкам. Вот он и хранит.
— А как ты его уговорил меня пропустить?
— Напомнил о субординации. Он завладел тремя душами, тогда как я начал со ста; но у него были святые, а меня сделали тем, кто я есть, сплошные преступники. Хотя каждый человек — палка о двух концах, то же дышло: куда повернул, туда и вышло. Может быть, я ему польстил, а может — подал надежду, что ты вернёшься. Деваться-то ни тебе, ни ему некуда.
 «Все там будем, — с ехидцей добавил я. — Типа того».
Тем временем туман на противоположной стороне понемногу рассеивался. Выступали размытые силуэты пирамидальных деревьев и разветвлённых зданий, вставших на дыбы зверей, копий, пик и трефов — и тому подобная невнятица.
— Вот ведь ..., — пробормотал Торригаль с недовольной миной. В паузу легко вставлялось нечто матерное. — Это ж нам Сконд открывается. Занесла нелёгкая. Ну, Кот, ну и хитрован. Я-то надеялся, что на Западе смогу тебе посодействовать хоть немного: твои обычно являются под вестфольдский заветный дуб или близ источника горячительной влаги рядом с Лутенией.
— Как раз посерёдке пограничной полосы, — продолжал он словно бы для себя одного. — А вот это как раз неплохо. Пропихну парня сквозь кордоны, сам побреду в караван-сарай, чаю-кофию нахлебаюсь, а оттуда прямо домой.
— Почему мне с тобой нельзя? — спросил я.
— Не судьба, — ответил Торригаль веско. — Если свернуть с данного тебе пути, с самого начала дело не заладится. Мы, понимаешь, народ суеверный и рисковать большим из-за малого не желаем. Да к тому же: чем тебе не угодило самая цветущая земля Вертдома? Цветущая за исключением пустыни, ясное дело. Твои земляки там попадаются редко — сказываются стереотипы и предубеждения против ислама. Хотя мусульманство местными жителями понимается очень свободно.
— То есть?
— Оно такое, каким бы оно стало без крестовых походов, Чингисхана и гибели Великого Шёлкового Пути. А, может быть, и вообще не стало. Мудрым и великодушным победителем.
Я чуть напрягся от его рубленого стиля. Тем временем пейзаж прояснился окончательно. Мы стояли на обочине широкой и ровной дороги, вымощенной каменными плитами, уложенными стык в стык. Прямо по курсу гуляли двое усатых молодцов в шапках, напоминающих венец Мономаха, с флажком, воткнутым в верхушку, шароварах и сапогах. Свои кольчуги парни носили с такой ухваткой, будто они ровным счётом ничего не весили.
Торригаль подтолкнул меня к ним и сказал:
— Один рутенец для Сконда. Без выправленных бумаг.
— Это к старшему, — деловито отметил один из юнцов. — Выправит. Но сами не забывайте, что диркам по-прежнему запрещено находиться в Сконде без казённой надобности.
Говорил он без акцента, можно сказать, в лучших традициях петербургского вещания, только чуть тянул гласные звуки: словно распевался перед выступлением.
— И такой приём после того, как я вербовал здесь ополченцев? — риторически спросил Торригаль. Я, однако, не заметил, чтобы он сильно возмутился.
— Защита побережья — дело государственное, то есть казённое, — возразил другой пограничник. — А тут личная надобность.
Этот чуточку окал — я бы определил какой-то северный говор, но фиг его знает, как тут со сторонами света.
— Да я не спорю, всё равно нет времени на разборки, — миролюбиво заключил мой спутник. — Нельзя так нельзя.
— Тор, так ты меня уже сейчас-с-бросишь? — В моём голосе, кажется, прозвучала лёгкая паника, потому что он, уже уходя, повернулся и ответил:
— Я ведь не одной болтовнёй тебя грузил. В тебя и подсказки загружены — вроде плавающих или ментального гида. Когда приспичит, всплывёт или найдётся само. Только ты всё равно не стесняйся, спрашивай побольше, тебе пока не стыдно слыть дураком и невеждой. Ибо ты таков и есть, и все остальные это знают. Как оперишься — спрос с тебя будет побольше.
А потом, насколько достало руки, подтолкнул меня вперёд — раньше, чем я уразумел, что такое «дирк».
3
Тот страж, который с оканьем, привёл меня к начальству, которое отличалось, в дополнение к усам, ещё и бородкой в духе д`Артаньяна. Зато на шлеме не было минихоругви — одна серебряная шишечка. Офицер любезно осведомился, как моё имя, кто я по батюшке, каким владею ремеслом (книжник) и ради чего я прибыл в их страну (ясное дело — странствовать), чтобы записать меня в документе. Результат, выраженный закорючками, мало похожими на кириллицу с глаголицей, читался как «Исидри ибн Юханна Рутейни Китабчи Ильгизар», и я поклялся себе, что никогда не стану предъявлять эту вереницу особей при знакомстве — во всяком случае, с представительницей прекрасного пола.
— Кстати, почему такая огласовка — «Исидри», а не «Исидоро» или «Исидро»? — спросил я.
— В Сконде немало морских людей, у них имена с конечным «о» женские, а мужские все с «и», — ответил офицер.
 Также он посоветовал не объявлять себя ни преподавателем — «мударрас», ни торговцем — «тэгер», ибо это налагает обязанности, которые я, скорее всего, не захочу нести. (И звучит не очень, подумалось мне, особенно то, что вроде пидараса.) А вот если объявить себя знатоком книжной учёности и паломником по достопримечательностям — это вызовет уважение.
— Уважение — это хорошо, а кормиться чем? — спросил я в лоб.
В ответ офицер достал из шкафа и выложил передо мной увесистый кисет, затянутый двойной тесёмкой:
— Вот вам от казны. Если тратить лишь на еду и небольшое баловство, хватит на лунный месяц, а то и более. Жить можете бесплатно, в одном из странноприимных домов, только не в караван-сарае, тамошние цены себя не оправдывают. Своего рода косвенный налог на торговлю и стражу, вы понимаете. Задёшево питаться фруктами можно в общественных садах, да и ночевать там же, в шатре или куще; мыться раз в неделю — в любой бане, кроме самых знаменитых. Да, и оденьтесь добротнее — многие ходят для этого к старьёвщикам, это не считается зазорным, напротив, так вы сбережёте дары природы и чужой труд.
На этих словах я покосился на свою брюкоюбку — не то чтобы поистрепалась, но выглядела во всех смыслах не слишком свежо. То же и с туникой, где проявились некие странные отметины, в основном на спине и бёдрах.
— Условие займа такое, — продолжил мой собеседник. — Если решите до или по истечении срока вернуться, — он целиком ваш. Отыщете занятие, приносящее верный доход, — вернёте деньги так скоро, как сможете. Не полагайте себя опутанным хоть какими-то обязательствами: вам заплатили, чтобы ваша поспешная и неумелая деятельность не принесла ущерба.
Вот с таким напутствием я отправился дальше. Сейчас, оглядываясь назад, не перестаю удивляться тому, что прошлую жизнь как бы стёрло или затуманило. Видимо, Тор мельком позаботился о том, чтобы я невзначай не выдал о себе больше, чем самому хочется.
Городок впереди уж точно был не столицей. За невысокими глинобитными оградами сплошные сады, в которых прячутся небольшие белые дома, Над головой — арки цветущих ветвей и нити с яркими флажками. Чистенько и пустынно. Встречались мне в основном мужчины, причём старики, в блаженном раздумье сидящие либо на лавочке у калитки, либо в позе лотоса — посреди цветущей клумбы. У них мне как-то неудобно было спрашивать, где тут можно заночевать и кстати подкормиться. Таблички и щиты с надписями-то были, но русского подстрочника к ним не прилагалось.
«Если с подачи Фила Родакова наш язык употребляется повсеместно — стало быть, он в своём роде эсперанто», — сообразил я.
В то же время здешний мирок не пытался изобразить из себя ребус, но раскрывался более-менее охотно. Я заприметил широкое в кости зданьице, которое факт было дармовой ночлежкой — от него так и веяло чистотой. Вполне предметно: горьковато-едким полынным дымом. Ах, емшан — запах дома, аромат скитаний! Плюс неплохое народное средство от клопов и тараканов.
Рядом с обителью странников высился павильон с галереей и выходящими на неё подслеповатыми оконцами — они были полуоткрыты, в них, выхлёстывая наружу, клубился пар с лёгкой примесью лаванды, лабазника и гвоздики. Без комментариев: снова налицо визитная карточка. (И не говорите мне, что пар незаметен, а цветок и его запах — разные вещи.)
А далее высились тонкие стрелы, направленные в полуденное солнце. Каждая была похожа на космический корабль, стартующий из облака раскалённой, клубящейся пыли, только вот пыль успела застыть и сформироваться в нечто резное и по виду лёгкое. Мечеть с четырьмя минаретами? Разумеется. Но какая удивительная архитектура... Муж в своё время говорил, что дома Аллаха в каждой стране легко узнаются и в то же время уникальны.
Так вот. Как только я это вспомнил — с ближней башни воспарил голос, сильный, грудной, медовый, — расправил крылья в облаках, разрывая смурную пелену, и в щель между ними обильно хлынуло солнце.
Я и позабыл в своём низу, что так бывает. Оттого не сразу понял, что светило не восходящее, а низкое, вечернее. Оно было цветом как апельсин-королёк моего детства, и его лучи проницали через каждую травинку, высвечивая её суть.
На зов муэдзина, выпевающего вечерний азан, изо всех дверей вышли люди — в большинстве молодые и нарядно одетые. Я без особых дум последовал за ними, по ходу соображая, что в них такого странного.
Это были мужчины. То меньшинство, что было не таким пёстрым, составляли дамы — их возраст определить мог, наверное, только намётанный глаз. Полупрозрачная серая вуаль окутывала каждый стройный стан, серебрила в равной мере седину, русые косы и смоляные кудри, умеряла блеск очей. Осанка всех женщин показалась мне царственной.
Аллах знает, какие тут были религиозные обычаи. Впрочем, Тор дал мне понять, что в Сконде рулят свободомыслие, веротерпимость и вообще всё, что я могу вообразить себе нестандартно-маргинального.
Поэтому, когда все прибывшие на молитву стали дружно разуваться у порога, я последовал общему примеру. Башмаки у меня крепкие, удобные, но если украдут — особо жаль не будет, прикинул я. И так и эдак менять обличье. Вот кошелёк — фиг вам, упрячу за пазуху, рядом с паспортом, пазуха у меня глубже некуда. И берет натяну покрепче: хорошо, что убор без полей или козырька, сойдёт за тафью, какие тут у всех мужиков.
Внутри расстилался гигантский зелено-золотой ковёр, похожий на весеннюю лужайку. Дамы сразу покинули собрание и по лестнице с двумя крыльями забрались на верхотуру, поближе к сановного вида люстре с хрустальными цепями и висюльками. Я подумал — чтобы удобней было плевать свысока на остальную половину человечества.
Но это была последняя моя связная мысль. Ибо нет инструмента более завораживающего, чем хорошо поставленный голос, выпевающий стихи.
Я исправно кланялся, поднимался, снова падал на колени, касаясь лбом ворса, и ощущал себя насосом, который исправно перекачивает благодать с неба на землю.
Когда молебствие пришло к концу и все начали расходиться по направлению к своей обувке, я с удивлением заметил, что многие вытаскивают на свет короткие кривые клинки, которые до того прятались в складках одежды, и цепляют к поясу. Вроде бы христианство запрещает приходить в церковь с оружием? Положим, тут не христианство и не церковь...
Симпатичный юноша, стоящий рядом со мной, прочёл мою мысль и улыбнулся:
— На диркхами наши любуешься? Мы их носим ради наших женщин, в знак того, что готовы их защищать пред лицом неба и земли. Вот бахвалиться погибельной сталью и вправду не полагается.
«Вот оно что, — вдруг осенило меня. — Дирк — это, похоже, кинжал. Я-то посчитал, что военное звание. Но ведь Торригаль принял кликуху на свой счёт. И ему не возразили, так?»
— Уж коль я заговорил с тобой — имя моё Замиль.
И протянул руку. Я пожал её.
— А я — Исидор. Можно Исидри.
— Красиво звучит. Но ты из йошиминэ? А, не понимаешь. Христианин? Знаешь, почему я с тобой заговорил: ты хорошо держался на молитве.
Что «йошиминэ» вообще приволокся в мечеть, его, похоже, нисколько не напрягло.
Стоя плечом к плечу, мы отыскали нашу обувь и по очереди обулись. В этот момент со своей верхотуры как раз подоспели дамы. Заморачиваться с поисками им, в отличие от нас, не пришлось: каждая достала из тех же недр, что и мужчины — свои клинки, пару тонких подошв с перемычками и мигом нацепила поверх носков. При этом ни одна вроде как не сгибалась в талии и не подбирала под себя ногу на манер аиста: такой вот фокус, однако.
Потом дамы взяли под руку каждая своего павлина и величаво прошествовали мимо нас.
— Ты где ночуешь, Исидор-Исидри? — спросил мой новый знакомец.
— Пока присматриваюсь. А что, есть проблемы?
— Проблемы? Не понял. Понял. Трудности. Нет, можно в доме странников, а то и прямо здесь, рядом с залом для намаза. Только не сейчас, когда только что прошла салят-аль магриб, молитва сумерек, а сразу после салят аль-`иша, ночной молитвы. Чай заваривает сторож, а еду мы с тобой можем поискать на улицах.
Замиль нерешительно помолчал, а потом как-то сразу предложил:
— Только зачем тебе хлопотать на ночь глядя? Мои родители, Музаффар-аби и Нариман-або, рады будут, если я приведу знакомого. Тоскуют после ухода моей сестрёнки Хафизат, её комната с той поры пустует.
Мне бы стоило сразу поинтересоваться насчёт сестры, но из-за того, что на меня обрушилась такая уйма имён, я спросил только:
— Как называют ваш город? Я видел надписи, но как-то не очень силён в здешней грамоте.
— Город? Вот так сразу, не пройдя хоть половину и не познакомившись хорошенько? По-нашему Му`аррам, а заморские гости могут назвать Сам`айн.
Протяжный звук, который я обозначил апострофом, мой приятель изобразил, гортанно кашлянув. Не пойми что — то ли гласный, то ли согласный.
Также меня несколько удивил его подход: будто я был Алисой в Зазеркалье, а город — пирогом, который я покушался съесть.
Домик, куда меня привели, стоял близко к окраине и напоминал собой кубик рафинада на подносе, где был сервирован богатый файф-о-клок. Супружеская пара среднего возраста, которая трудилась в цветнике, как две капли походила на обычных российских дачников типично славянского происхождения: в балахонах поверх штанов и платках, распущенных по спине так, чтобы прятать от жаркого солнца шею, плечи и распущенные по ним русые с проседью волосы. Масть меня слегка удивила. Их темноволосый и кареглазый сын, да и я, как помнится, куда больше напоминали татар из хорошего рода — тех, кого раньше дразнили казанскими сиротами. Взамен взятой штурмом столицы и лишения исконной доли некоторым счастливцам вручали христианское крещение из-под палки и свеженькое дворянство без запаха гари.
— Вот Исидри согласился у нас жить, — представил меня Замиль.
— Милая девица, — матушка Замиля улыбнулась всеми морщинками, прищурила блестящие голубые глазки, и по этой мимике я сразу понял, что она глуховата. Отчего и ошиблась — а я смутился не на шутку.
— Нечего стыдиться, что ты приглядный юноша, Исидри, — поправил её ошибку батюшка. — Такого и в зятья позвать не стыдно.
— И нарядить есть во что, — упорно продолжала матушка. — Уходя к Великой Матери, наша Хафизат ненадёванное бросила.
— А уж где поселить-то! — смеясь, кивнул их сынок. — Тем более имеется. Ладно, друг, будем считать, вступительный экзамен ты прошёл.
Комнатка оказалась в глубине дома — наружу выходишь мимо всех дверей, зато легко уединиться. А если имеется ловкость, так и окно, глядящее во двор, широко растворяется, к тому же затенено пышными, словно кринолин, розовыми кустами.
Я окинул взглядом белёные стены, ниши, затянутые суровым полотном, плетёную циновку на полу. Мебели было по минимуму: высоченный матрас для спанья, крытый брезентом или чем-то вроде, круглый столик вровень с матрасом и рядом — несколько плотных подушек. И, разумеется, одна ниша предназначалась для потайного камушка, рядом стояли медный кувшин и большая полоскательница. В интерьере преобладали серые и золотисто-жёлтые тона. «На новые квартиры, что ли, всё переехало», — сказал я себе.
— Насчёт одежды — не очень-то шутка, — говорил тем временем Замиль. — Смотри!
Откинул занавес одной из ниш — и на меня хлынул водопад красок, звуков и ароматов, наполняя всю комнату. От движения воздуха шелестели пёстрые шелка и тончайшая шерсть, пели ожерелья и подвески, сухая лаванда, мешочками с которой домашние пытались защитить наряды от всеядной моли, со временем, кажется, вся обратилась в запах. Понизу шеренгой выстроилась обувь — туфли с расписными каблуками, сандалии на резной подошве, костяной или деревянной, рядом с ними аккуратная стопка плотных покрывал с изысканным рисунком.
Кажется, у меня отвалилась челюсть.
— Не думай, что это всё женское, — рассмеялся Замиль. — Сестра была старшая среди нас, детей, я на двенадцать лет её младше. Рождались одни девочки, а ты ведь сам знаешь, как иным родителям хочется мальчишку. Есть такой старинный обычай: чтобы показать Аллаху свою жажду, одну из дочерей объявляют сыном — бача-пош. Наряжают по-мужски, учат наравне с мальчиками, дают больше воли, чем дочерям, и куда меньше с ней нянчатся. В Сконде всё это не даёт особенных преимуществ — ученья меньше, зато синяков больше. Мальчишки ведь лентяи и между собой дерутся, оттого и у хакима с его тростью куда больше к ним претензий. Когда я, наконец, родился, в переодевании не стало никакого смысла. Только привычки бывшего Хафиза — они так и остались при Хафизат. Наш отец умеет готовить куда лучше матушки, но дочка больше перенимала у него столярное и слесарное мастерство. Ей всегда нравилось наряжаться пышно, как юноша, которого выгодно сватают, но держать в руках иголку было не по ней — это портило пальцы. Правда, нянькой мне она стала отличной: в малолетстве я только её к себе и подпускал. Матушке приходилось сцеживать молоко. Вот тогда мой або, старший брат-отец, и заговорил о том, что время ему вернуться к себе прежнему — истинной женщине... Ведь мужчина не может взять за себя мужчину и родить от него ребёнка. Хотя речь шла, думаю, не о последнем.
«Странный вывод, — подумал я. — Гормоны и инстинкты что — меняются от этикетки?»
— А чем кончилось? — спросил я вслух. — Замуж выдали, покинула родимый дом?
«И как есть впопыхах, по ходу», — прибавил в уме.
— Не совсем так. Есть такие Дочери богини Энунны, верховного божества здешних язычников. Вот она и ушла к ним, забыв о желании возглавить семью, и уж года два там днюет и ночует. Века три назад правоверные мухамадийа сочли бы такое недопустимым отступничеством и ересью. Но Великая Праматерь через своих служительниц учит привлекать к себе мужчину и удерживать, легко зачинать и рожать, а также сливать воедино кровь и семя двоих так, чтобы получить наилучший плод. И никто больше так не умеет. Все наши девушки у них учатся. Да что, и мужчины ведь тоже, если хотят, чтобы их выбрали в мужья.
Мне было страшновато спросить, как к отступнице относятся домашние, но Замиль понял:
— Родители сначала гневались, горевали, что надежды их не оправдались, но недолго. Хафизат сумела их переупрямить. Навещает нас и тех моих сестёр, что вышли замуж и живут своим домом. Только свою светёлку не желает занимать и насчёт платьев, шаровар и прочего сказала, чтобы роздали тем, кто нуждается. Она по сути никогда не любила роскоши: ни пышного, ни мягкого.
Я мигом представил себе этакую монахиню, всю в полуночных бдениях и духовных трудах.
— Да что мы стоим, — спохватился он. — Бери вон это, Ильгизар, это по виду как раз для юноши. В поясе ты тонок, роста почти одного с сестрой, вот ступня у тебя изрядно больше, так я что-то своё подыщу. Мужчине требуется хорошая подпорка.
Где-то через полчаса я облачился в длинную блузу и штаны шафранового оттенка, перепоясался широким шарфом и даже кое-как всунул ноги в сандалии с широким бортом — ступня чуточку переливалась через край, далеко уйти я бы не сумел, но стоять оказалось вполне сносно. Волосы под руководством Замиля распустил по плечам и накрыл шапочкой гранатового цвета — в тон шарфу.
— Любуйся, — коротко приказал мой новый товарищ.
Зеркало в наш рост было спрятано в одной из ниш, откуда Замиль выгреб кучу одеял. Из него смотрел на меня этакий утончённый и барственный Бунин. (Вряд ли сам поэт был в жизни таков — тёмно-русых кудрей до пояса он уж точно не носил, зато вот эспаньолку с усиками — да. Два кардинальных отличия. Но замнём для ясности.)
У меня возникло странное впечатление. Будто я сцена, на которой молодой человек играет девушку, что приняла на себя роль юноши со всеми вытекающими. Причём маска двойная... и вообще не поймёшь, кто глядит из её прорезей.
— Как по-твоему, не слишком нарядно получилось? — спросил я.
— Ну, ты же не суфи, чтобы ходить сплошь в небелёном, и не ассасин, чтобы вздевать на себя чёрное с серебром, — пожал Замиль плечами.
А потом он повёл меня «трапезничать». В сад, где посреди цветущих куртин, картин — или как там их — был выстроен низкий помост с резными перильцами, так называемая суфа. На суфе было щедро набросано валиков, ковров и тканых одеял, посреди этого возвышалось высоченное блюдо с пареной пшеницей, щедро усыпанной луковыми полумесяцами и морковными звёздами. Сателлитом упомянутому светилу служила широкая тарелка со стопкой тонких лепёшек, веснушчатых от кунжута. По бокам гигантов, на чистейшей белой скатерти, располагалось пёстрое семейство из четырёх чайников, стольких же двуручных чашек и десятка-другого пиалушек со сладкими заедками: тонкий намёк на пристрастие Музаффара и Нариман к обильным родственным связям. Я уселся, привычно скрестив ноги, и стал входить в курс: ибо питались тут все из одной из чаши, беря кускус пригоршней и подгребая лепёшкой, а вот чаи гоняли каждый из своей личной посуды. Мне без особого напряга удалось приноровиться к обычаю, хотя не поклянусь, что так-таки ничего не перепутал. Кажется, заниматься самообслуживанием мне не стоило, хотя ни чая не пролил, ни зёрнышек на дастархан не просыпал. Матушка Замиля, бойко снующая между своими мужчинами, так и любовалась мной во все глаза, словно прикидывая, хорошая ли из меня выйдет невеста для сына. Или жених для одной из дочерей — не знаю. Судя по их отсутствию за... хм... столом, все были пристроены.
Потом мы вышли за ограду — прогуляться и осмотреться.
4
Я, разумеется, не полный дурень и прекрасно понимал, что Замиль возится со мной по поручению свыше — вероятней всего, не как с неким Хлестаковым, а как с любым пришельцем из-за границы миров. Но всё больше проникался мыслью, что на самом деле пришёлся ему по душе с первого взгляда, поручение же подоспело немного погодя.
Городок был в самом деле маленький — одной рукой обхватить. Но всё-таки попадались солидные особняки в два и даже три этажа; была даже одна многоярусная пирамида, на восьмиугольном основании, которая выглядела так, словно её отформовали из блоков не далее как вчера. Ступени были сплошь уставлены вазонами с неизбежной в Муарраме растительностью, девичий виноград старательно изображал из себя подобие водопада, на самой верхней площадке высилась кокетливая ажурная беседка. Размером этак с Дворец Съездов, прикинул я на глаз. Поскольку в непосредственной близости возникала типично рутенская техника, слегка ушибленная жизнью, я сопоставил оба феномена, сделав неизбежные выводы. И, как понял буквально через минуту, ошибся.
— Отлично сгодится, чтобы снять кошку с дерева, — ухмыльнулся мой юный хозяин, проследив за тем, куда и с какой миной я смотрю. — Диван мудрейших получил эти штуковины от рутенцев по обмену культурами. Только вот блоки, которые вырубают в каменоломнях и везут к месту на катках, слишком велики, чтобы стальной подъёмник мог с ними справиться. Песчаная же насыпь обходится дёшево, не воняет переработанной нефтью и не засоряет окрестности, потому как служит хорошей подушкой для укладки мостового камня. Видишь, какой храм получился? Самый большой в Сконде, всё при нём. Его служительницам не приходится стоять на перекрёстках. А строили всего-то сорок лет.
— Это годится, если работников уйма, — заметил я. — И рабсила дешёвая. У вас она откуда? Рабы, что ли? Крепостные крестьяне?
— Да нет, — моё предположение, кажется, нисколько его не задело. — Селяне у нас вольные, сами порой рабов имеют. Да нет, я уже знаю, что рутенцы говорят о рабах, оттого сразу отвечу. Это, во-первых, если длится или завершилась череда сражений и побеждённой или виновной стороне приходится восполнять ущерб. Ведь лагерей для пленников у нас не построено. И, во-вторых, если кто уже в совершенных летах, а не умеет сам себя обеспечить. Всех таких разбирают по семьям на правах самых младших их членов. Даже если это человек моря, или морянин, который один стоит десяти сухопутных землянцев... Ну, с морянами была особь статья: их таким образом скрывали те, кто интриговал против последней с ними войны. А что до великих построек — туда все идут по доброй воле. Кто искупает грехи и спасает душу, кому охота приложить ум и сноровку к чему-нибудь необыкновенному, а большая часть горбатится за еду и кров над головой. Эти думают, что устроились лучше всех: сытно, тепло или там не жарко — и ни за что сам не отвечаешь.
— Любая работа кончается.
— Только не такая — и не в Сконде. Видел, какие у нас плиты от самой границы? Тянутся в два ряда до Белых Песков и сами положены на такой же песок. Раздваиваются, огибают его, идут побережьем и предгорьями — и снова сливаются в одну реку. Веками и на века укладывали. И здания такие же, от мала до велика. И мосты.
— Ну а время, силы и здоровье? — спросил я, примерно зная, как с такими проблемами справлялись у нас на Земле в старину.
— Их сколько ни экономь, а через смерть не перескочишь. Для чего нам работать легко и быстро? Копить время, чтобы потом не знать, куда его с толком израсходовать?
А уж как мои условные сопланетники фанатеют от спорта по телику и в натуре, от культуризма, научно сбалансированных диет и прочего здорового образа жизни, мелькнуло в моей голове, как властвует над их жизнью громоздкая индустрия развлечений... В самом деле — комфорт для нового поколения обеспечивается раньше, чем возникают и впрягаются в ту же лямку сами детки; оттого наша цивилизация расползается по лицу Земли, словно жирная плесень.
 — Что же до силы, то чем больше её расходуешь, тем больше возрастает. И тем крепче телесный состав, — продолжал мой собеседник.
Я как раз припомнил, что допотопная деятельность — то же выжигание или выдалбливание лодки из цельного древесного ствола — на опыте оказалась куда более спорой, чем полагали чистые исследователи. Учёные теоретики первобытности долгое время делали ту же ошибку, что и античные натурфилософы: не догадывались поверить свои выкладки экспериментом. Хотя, прибавил я в уме, что бы стоило вторым поручить дело рабу, а первым — девочке-лаборантке или туземным рабочим?
За всеми этими рассуждениями я как-то забыл поточней расспросить о культовом или там культурном назначении здешних садов Семирамиды — и позже очень о том сокрушался. Хотя кое-что понял сразу, конечно.
Помешала мне, между прочим, вполне понятная нужда, ради которой я до поры до времени шнырял по кустикам и прочим укромным уголкам — под благосклонным взглядом Замиля. Наконец, он уточнил ситуацию:
— Ты ищешь где надо, Ильгизар, но тебе стоило раньше спросить. Видишь, повсюду небольшие глыбы — вроде как из туфа? Они впитывают всё лишнее, что скопилось в телесном хозяйстве, а наполнившись до отказа, рассыпаются в такой тучный прах. Это очень хорошее удобрение для садов — куда лучшее, чем сами... хм... помои. В наших домах такие же ночные вазы, но укрыты не за ветвями — иначе.
Ещё он мельком намекнул, что это снова рутенская технология, типа усовершенствованного торфяного туалета.
И вот мы шествовали по неправдоподобно чистым улицам, избавленным от извечного бича цивилизации, мимо на диво ухоженных садов, которые буквально вываливались из-за ограды. В них без конца что-то пололи, подрезали, окучивали и собирали урожай. Мне самому захотелось повозиться в одном из таких: публичное назначение места безошибочно угадывалось по тому, что здесь царила относительная пустыня. Солидных строений не было, одни хлипкие хибарки для инвентаря из решётчатых щитов, землю покрывал слой прошлогодних листьев и падалицы, неуставной хмель завивался вокруг высоких арок, злокозненно пытаясь перебраться на культурные стволы. Словом, именно о таких местах, где можно сразу поразмяться, поесть и посторожить, упоминали пограничники.
— Новая садоводческая мода, — пояснил Замиль. — Вот как у вас бывают регулярные французские парки, где всё стригут разводами и узорами и лишнее выкорчёвывают, и английские, с руинами. Все ждут: вот уродится обильный плод, настанет время сбора, тогда и будем заодно приводить всё в порядок. А пока не стоит тревожить человека, что находится при деле.
Держу пари на что угодно: это он сад назвал «человеком».
Библиотека, в таком случае, была целым людским поселением. Град Книги, как мне её представили. Она рассыпалась на небольшие корпуса в соответствии то ли веку, то ли виду и, соответственно, способу сбережения. Я увидел здесь специальное пристанище для тиснёных кожаных свитков и скрученных в трубку пергаментов, для огромных фолиантов, которые, как в старину, держали на цепи, хотя, похоже, никто не покушался их украсть, да и они сами не помышляли о бегстве — так им было здесь хорошо. Было здесь укромное место для первопечатных листов из тяжёлой бомбицины, тряпичной бумаги, с вытисненными на них гравюрами и изречениями. Резные доски изысканной работы размещались тут же. Дерево вековой давности было таким твёрдым, что смогло бы выдержать по меньшей мере ещё сотню оттисков, разве что сама бумага не стерпела бы втиснутых откровений: ибо так, с иллюстрациями в три цвета, издавались медицинские трактаты, анатомические атласы, детальные инструкции новобрачным — и бунтовские прокламации с карикатурами...
Мимо приземистых казарм воинской школы, которые оцепляли мечеть несколько странного вида, мой друг протащил меня рысью. Может быть, из-за названия — их рубаки и едоки энергетической травы, если вдуматься — типичные наши ассасины со всем богатым букетом ассоциаций, хотя без сплетен. Но скорее всего, памятуя, как сам проходил там выучку внешнего круга. Оказывается, через школу проходят все крепкие юнцы — без этого их неохотно сватают и берут в мужья. Кроме виртуозного владения оружием и наукой рукопашного боя, что, в общем, сильно радует всех застоявшихся в конюшне лоботрясов, им щедрой рукой отсыпают философских знаний, что для незрелых мозгов почти нестерпимо.
— Мы знаем, — пояснил Замиль, — что одно немыслимо без другого, всё равно как тело без души. Но одно дело упражняться до седьмого пота, это весело. А другое — сушить мозги науками. Хафизат много смеялась — ей-то в своё время и то, и это давалось легко.
— А что за мечеть такая нарядная?
— Не мечеть — часовня. Тут рядом квартал, где живут йошиминэ, поклонники пророка Иешуа. Да, ты не запомнил с первого раза? Рутенцы зовут их христианами. А сама часовня поставлена в честь франзонской девушки-воина, Иоанны, или святой Юханны Тёмной. Она была мастером оружия в своём городе Вробург, вместе с воинами из скондского ополчения снимала с него неприятельскую осаду, а когда погибла — в столицу привезли её сердце, сюда же — части доспеха.
— Кто она была? Мусульманка или христианка? — спросил я, слегка запутавшись. Как помнится, в виде на жительство моего папашу поименовали в точности так же, но ведь он был мужиком.
— В других землях Вертдома муслиминэ не очень много — что им там делать? Разве торговать, — отозвался Замиль. — У Вробурга один христианский владетель шёл против другого, спор шёл о наследовании престола законным сыном, который не был признан отцом и его родичами, и самими родичами. Мы поддержали сына по дружбе: в детстве он укрывался и воспитывался скондцами, и друг его старшего друга Торригаль как раз и созвал наше войско.
Торригаль? Что-то мелькнуло у меня в голове, связанное с этим именем или вообще с последними словами. Но тут же улепетнуло вглубь. Потому что мы двинулись вереницей складов и постоялых дворцов, потом рынками, из-под куполов которых щедро веяло разнообразным благовонием, потом снова садами, под кронами которых располагались палатки, стояли распряженные телеги и бродили рослые кони пополам с маленькими верблюдами.
— Мне не советовали называться купцом, — пробормотал я, унюхивая особо сильную струю запаха, мясного или рыбного, а, возможно, и кое-каких фрутти ди маре — тех плодов моря, что произрастают в толстых раковинах.
— И верно советовали, — подхватил Замиль. — Чести в том немного, даже крестьянин почтенней, о ремесленнике не говорю. Они производят, купец только развозит. И если он по необходимости воин и странник, так мы все воины и все — странники на этой земле.
— Эх, даже жалко, — вздохнул я.
Ибо при виде очередного красивого места или ухоженного здания мне сразу припадала охота потрудиться на ниве. Такие они излучали флюиды.
В точности то же касалось и женщин: тёмные вуали, укутывавшие их на улице с головы до ног, за исключением глаз и переносицы, не позволяли определить возраст, старухи и женщины в летах наподобие моей домашней хозяйки отличались от юных разве что меньшей гибкостью и грацией. Но яркий рисунок губ, сверкание глаз и блеск золотого шитья на подоле и рукавах то и дело пробивались наружу, пленяя куда больше полной определённости.
И удивительно ли было, что о цели, которая меня привела в эти места, я, очарованный странник, позабыл напрочь?
5
После двух недель блаженного дуракаваляния я сообразил, что одно из моих прозвищ — «китабчи», книжник. И хотя те развалы учебников, которые я стерёг, будучи по совместительству студентом-вечерником, мало напоминали альдин и эльзевиров, душой я прикипел к этому делу как следует.
Вышло всё как бы само собой. Собственно, я и не помышлял о том, покуситься на здешние раритеты и заковыристое письмо в лучших восточных традициях. Но в Граде Книги был небольшой рутенский отдел, состоящий по преимуществу из даров, вольных или невольных: издания были в основном русские, постинтернетного периода (постынтернетного — по правилу, с переходом «и» в «ы», хотя не звучит ни так, ни этак). Похоже, их владельцы брали томик-другой почитать в дороге (какой — совсем непонятно, если то была нуль-транспортировка), захватывали на экскурсию по стране, а потом бросали за ненадобностью. Хотя попадались и роскошные подарочные тома с постмодернистами и классиками — не одни только переводные детективы и дамские романы. Господство русского языка во всём Вертдоме и книжном отделе в частности объяснялось тем, что он был повсеместным жаргоном, на котором кое-как изъяснялись все. Вообще-то я уже о том говорил, а Замиль, комментируя, приплёл волапюк, эсперанто и жестовый язык североамериканских индейцев. Такая эрудиция повергла меня в шок.
И стал я захаживать в здешнюю библиотеку, одевшись попроще: книжная пыль — одна из самых въедливых. Там царила на первый взгляд полнейшая анархия, типа бери с полки что хочешь, только домой без расписки не уноси. Хочешь — переписывай, хочешь — читай при масляном светильнике, хочешь — ешь и запивай своим кофе или гранатовым соком, но испортишь — будет на твоей совести. Вроде как в джаханнам, мусульманский ад, попадёшь. Хотя насчёт последнего не один я тут сомневался.
Нет, книги были вполне себе чистые, словно сами себя охраняли. Много позже я понял, что оберегал себя весь этот мирок. Не примитивно, в смысле — ты выругался, а оттого град на посевы выпал. Нет, куда затейливей...
Так вот, сижу я под сводами в тенёчке и листаю громоздкие «Хроники Амбера», поставленные на пюпитр. В прошлой жизни, видимо, не проникся. Иллюстрации там оказались потрясающие: цветные, объёмные плюс в стиле Маурица Эшера. Листать можно было только палочкой, вроде компьютерного стилуса. В бытности меня студенткой нас приучали к такому с помощью исторических анекдотов — рассказывали, как Карл Девятый Французский траванулся мышьяком, когда перелистывал книгу об охоте, обслюнявливая пальцы. Или о редких летописях чумных времён, бациллы которых пережили своих хозяев и своё время.
И только, получается, увлёкся не размышлениями по поводу, но самим текстом — подходит ко мне старец в благообразной бороде и тюбетейке (тоже классика) и хвалит мою манеру обращения с книгами. Я объясняю, попутно мы обмениваемся словесными реверансами и расшаркиваниями. Равиль — Исидри, Исидор — Равиль. Заодно выясняем, что ровесники, — его борода старит и светлые волосы с проседью. Говорил я или нет, что в Муарраме водятся далеко не одни жгучие брюнеты?
А чуть позже Равиль предлагает:
— Отчего бы уважаемому Исидри не навести порядок в фондах? У нас тут почти нет опыта: списки составляем, карты с записями тасуем, но полной картины не получается. Не знаем истинной ценности, не можем бегло читать, как, я вижу, вы; не понимаем, что за жизнь стоит за буквами, строками и страницами.
Зря, что ли, я ведь позиционировал себя как заядлый книголюб? Приходится соответствовать, решил я.
— Согласен, — отчего-то без запинки ответил я. Даже не спросил ничего типа «какое жалованье вы мне положите». Как мог вкратце убедиться, отношений «товар — деньги — товар» в здешнем повседневном быту почти не водилось: общество держалось на туманной системе взаимных услуг и долгов чести. Подсчёты в квадруплях, динарах и прочем нужны были, чтобы заключить, что королевская казна или сокровищница Амира Амиров традиционно пусты, но завязки бюджета всё-таки сходятся друг с другом. Впрочем, забегая вперед, скажу, что в мой кошель кое-что потихоньку капало, отчего он начал приятно круглиться.
Так что я взялся на пробу отделять зёрна от плевел и дамские романы от Джойса. Только и трудов, что клади пред собой на некое подобие конторки, просматривай и выноси вердикт — а книгоглотатель я был известный. С легковесным чтивом разделывался в один глоток, известные мне творения пробегал по диагонали, чтобы заново удостовериться в качестве, а те, которым время воспело хвалу, вообще не открывал.
Вот что явно было для меня насущным и требующим вдумчивости, так это свидетельства моих соотечественников, решивших утолить свой эпистолярный зуд. Писали они по-русски или на инглише, вопросами стиля себя не утруждали, так что вряд ли искали громкой славы. На расшифрованные скондцами шпионские донесения их писанина тоже не тянула. Похоже, им всего-навсего хотелось почесать пером бумагу, зато я чесал у себя перстами в затылке, и крепко.
... Полное собрание жареных фактов и умеренно приперченных казусов. Оказалось, что «цивилизованный» и даже «сверх меры утончённый» (слова автора, обозначившего себя как Ким Березник) Сконд по факту ютится между морем и огромной сковородкой пустыни, на которой обитают лишь тощие кочевые племена да караваны мулагров. Последнее — гибрид дикого осла, по-рутенски онагра, и ламы; а как такое может случиться — кто его знает.

Кой чёрт им вообще занадобилось, прикидывал я, этак оригинально спрямлять путь, когда в сто раз легче, да и прибыльней, было бы пройти по дорогам, своим качеством превосходящим Аппиеву, плюс к тому тенистым? И тем более — отчего Сконд до сих пор не попытался обводнить выморочную землицу? По словам очевидцев, от белого песка, состоящего из необычно крупных кварцевых кристаллов, глаза слепли хуже, чем от снега в солнечный день. А такие дни в этих местах лишь изредка прерывались грозами, когда на горемычную землю обрушивались не столько потоки воды, сколько молнии. Немудрено, что практически каждого, кто углублялся в Белые Равнины, одолевали миражи и мороки — по большей части в виде белых великанов или гигантских мулагров слегка розоватого оттенка.

С этого рассуждения мои глаза и мысль перескочили с пустынь на лес, который прикрывал Сконд с запада. Очевидцы немало удивлялись, что местные жители никогда не мстят дикому зверю, который поранил или убил человека. Ходульная фраза Киплинга «Берегись двуногого кровь пролить» была бы здесь кардинально не понята. Сами они объясняли дело тем, что-де сами охотятся на братьев меньших и не всегда по нужде, нередко из удали, так что те имеют право на выкуп крови. «Ибо человек — не просто животное, но животное из самых худших, — пояснил некто Березнику. — Распоследняя скотина и то не мнит себя царём природы, коему всё остальное на потребу». Чем немало озадачил и его самого, и меня, который это читал. Хотя цитировать христианскую догму о том. что Бог создал мир специально для Адама, здешним людям как-то не особо к лицу — все их веры сильно отличаются от исходного варианта. Следует уточнить: вроде как отличаются и вроде как от исходного.
Ещё один мой соплеменник, настоящий или бывший, дивился на то, что детишек из знатнейших семей, обычно мужского пола, но изредка и девочек, сразу же после рождения забирают другие отец с матерью, обычно рангом пониже, иногда вообще крадут из колыбели и лишь потом договариваются с теми, кто породил. Почётный киднэппинг налагает на похитителя, то бишь приёмного отца, множество обязанностей: тот даёт ребёнку воспитание, причём куда лучшее, чем своим собственным прямым потомкам, обучает наукам, ритуальным танцам, верховой езде и владению оружием, нередко отыскивает подходящую невесту или жениха. Да-да, особенно возмутило рутенского летописца то, что оба пола в якобы традиционном (коли уж мусульманском) Сконде проходят совершенно одинаковую выучку, девочки вроде как даже посолидней. Правда, как он сам признавал, кому что даётся, то и даётся, а силком ничего не впихивают.
После этого пассажа я куда лучше понял историю св. Юханны и того вертдомского принца, которого усыновили и подняли на трон скондские иноверцы. Я, в отличие от тех рутенцев, далеко не семи пядей во лбу, зато побывал на изнанке мира и мог судить об относительности сущего и непомерном его разнообразии. Даже на Большой Земле имеется грузинский «институт аталычества». А уж девиц, воспитанных на мужской манер и всю жизнь играющих роль воина, и наоборот, мужиков, занимающихся женским ремеслом и искусством, — вообще пруд пруди. В тех же Албании, Афгане и у североамериканских индейцев — там, где поведенческие рамки, задаваемые обществом для обоих полов, очень жёсткие. Выйдешь из них — получай в лоб иной ярлык.
Так, то прямо, то по умолчанию, я узнавал не столько Землю, сколько Сконд и вообще Вертдом. Настоящий Ильгизар, только постраничный.
Не надо думать, однако, что я лишь развлекался, читаючи. Я вспоминал древнее искусство раскладывания по полочкам и постановки библиотечных шифров, захиревшую в тотально компьютеризованном мире. Это была работа в охотку и касалась не одной беллетристики: вся действительность Муаррама, Сконда и Вертдома поддавалась мне как мягкое дерево ножу, я почти не задумывалось о том, как должно быть на самом деле, а, как могли бы сказать китайцы, плыл по течению реки, наслаждаясь видом берегов.
Но не всё и не всегда удаётся разместить где положено и завести на него пару-тройку каталожных карточек. Моя судьба настигла меня недель через пять от начала моей службы, и никакой возможности ввести её в рамки не было.
Зашторенные дамы с тихими голосами были нередкими гостьями в Доме Книги, пользовались всеобщим и непререкаемым уважением. Я тоже к ним притерпелся и не возражал, тем более появлялись они, как правило, в сопровождении охраны. Но эта особа была, что называется, открыта всем ветрам.
Она прошагала от входа к моей кафедре со словами:
— Мир тебе и этому месту! Так это ты новый помощник Равиля? Узнаю по бывшему моему платью. А ты знаешь, что мена костюмов налагает обязательства на обоих обменщиков? Да не пугайся. Вот, прими, я и мои девушки сделали с оригинала семь копий, даже с картинками. Кто знал ниппонский — почистили перевод, так что он стал более точным.
Бесформенная серая хламида скрывала формы, позволяя угадывать их при каждом мелком движении. Распущенные по груди и спине косы казались пелериной, сотканной из золотых нитей. Карие глаза, чья радужка почти слилась со зрачком, и гибкое тело исполняли мелодию звёздных колокольцев. Голос, одновременно низкий и звонкий, качался на невидимых струнах, как лодка на волне, улыбка благоухала охапкой сирени, наломанной с куста.
 Во мне смешались чувства — все пять.
— Ну да, разумеется, я Хафизат, хотя лучше зови меня Леэлу, это моё имя для Матери Энунны.
Книга была своего рода редкостью: японские гравюры, изобильно иллюстрирующие «Большую историю куртизанок древнего Киото и изощрённых в своих умениях девиц старого Эдо», как бы свод по истории этого деликатного вопроса. Биографии конкретных героинь тоже приводились, портреты были полны пестроты и изящества, сцены совместного распития чая и последующего любовного соития упирали только на самую-пресамую конкретную подробность. Чем сильно отличались от современного европейского вкуса.
Я, в общем, немного знал историю вопроса. Юдзё, вольные дамы высокого полёта, могли оставить далеко за бортом и величавых афинских гетер, и пышно цветущих подруг эпохи Ренессанса. Они предоставляли мужчинам нечто куда большее, чем секс, — изысканное и всестороннее общение, духовный катарсис и восторг причастности к высшим сферам. Эротическими картинками в тамошнем духе меня было не удивить, но, как правило, мне казалось, что сняв с японской красавицы пышные обёртки, в которых её изобразил очередной Утамаро, рискуешь получить обсосанную палочку из-под сахарной ваты. Тогда как до конца развёрнутые героини «Поз» Аретино в исполнении Джулио Романо выглядят в точности как непочатый комок того самого лакомства, только что вынутый из специальной машинки и не успевший осесть. Куда более впечатляли меня в своё время гетеры — особенно история Перикла и его милой Аспазии, чьи точёные формы красноречивей любых слов и слёз свидетельствовали о прекрасной и добродетельной душе.
Но передо мной было нечто в корне иное. Лицо, черты которого словно развеивал и вновь свевал ветер, нельзя было с определённостью назвать красивым: двойная дуга бровей сурово перечёркивала его поперёк, рот казался свежим шрамом, нос был изогнут наподобие клюва хищной птицы, но мимолётная улыбка всё преображала — и всякий раз по-иному. Фигуру приходилось складывать из мелких впечатлений: любое движение плеч, всплеск ладоней, поворот головы и стана открывали под одеждой то одну, то другую пленительную подробность. Однако целая картина рождалась где-то позади глаз.
И вот я механически вершил ритуал, которым освящается возвращение под родной кров книги, одолженной лишь ради того, чтобы развеять мрак невежества и умножить себя в потомках. (Такова была официальная формулировка, к коей часто прибегал Равиль.) Не без труда отыскивал формуляр, расшифровывал едва знакомые закорючки, справлялся о титуловании милой читательницы — и в то же время потихоньку наблюдал и дивился.
Леэлу тем временем восседала в лотосе посреди подушек, заменявших здесь не особо любимые народом стулья, и — клянусь! — чтобы рассеять свою необразованность, достаточно было глянуть раз-другой, как она поправляет волосы гибкими длинными пальцами или незаметным движением бёдер придаёт подолу пленительный изгиб.
Наряд всех прочих женщин намекал на тайну. Эта чаровница во всей своей необыкновенной открытости сама была тайной.
Несмотря на расхожие вопросы, что слетали с её уст.
— Я помню твоё лицо. Ты бывал в храме? — спросила она, любуясь, как я вожусь с бумагами.
— Нет, показалось неуместным, — ответил я, не подумав. Потом сообразил, что для у неё храмом могла быть мечеть, где на мужской пол глазеют сверху. Или нет, нутром почуял: не мечеть, совсем иные интонации. Леэлу про свою Мать Энунну говорит, так что брать слова назад мне не придётся. Чётко не был и не собираюсь.
— Верно показалось. Но ты домочадец моих родителей и приятель моего брата, а он заходит.
— Это приглашение...? — заметил я тоном столько же неопределённым, сколько и утвердительным.
— Мал слишком — лично тобой заниматься, — строго ответила моя дама и спустила на пол ножку в атласной пантуфле. Святая, готовая прийти на помощь нуждающемуся и благоволящая к нему.
И величаво удалилась.
Приходила она и позже. В тот раз я записал за ней отнюдь не древнюю эротику — несколько книг по старой педагогике, в том числе сожжённое на Лобном месте Красной Площади пособие по половому воспитанию школьников плюс труды классических американо-французских этнологов: Франс Боас, Бронислав Малиновский, Леви-Стросс и так далее. Иллюстрации, однако, попадались там ещё похлеще, чем у японцев. Не в плане секса, вовсе нет. Скорее, общей физиологии и социологии архаических племён.
Вообще я заметил, что Вертдом стремится к предельной наглядности, словно в учебнике, — а поэтому либо заказывает в Рутене самые дорогие издания из возможных, либо усердствует на этой ниве сам. Руками умельцев и умелиц, подобных насельницам Дома Тёмной Матери.
Как-то внезапно я сфокусировался именно на последнем, тем более что Хафизат подозрительно к нам зачастила. Должно быть, усадила за работу всю свою бригаду, хотя что за бригада и из кого она состояла, было покрыто мраком.
В общем, месяца через два такой жизни я призадумался, не обязан ли теперь кавалер пригласить девицу в какое-нибудь роскошное место типа кафе или концерта модной группы — хотя с публичными выступлениями и публичной жратвой в городе Муаррам было туго. Никаких аналогов я, во всяком случае, не приметил.
Мои друзья-приятели Замиль и Равиль на мои абстрактные вопли отозвались чётко:
— Если тебе охота встретиться с незамужней или вдовой, ищи сваху, та переговорит с теми, кто оберегает. Вас обоих это ни к чему такому не обяжет — обменяетесь со всех четырёх сторон небольшими подарками. Самый крупный — свахе за хлопоты: к примеру, кольцо с хорошим самоцветом от известного ювелира.
Ага: с моей-то хилой библиотечной получки... Заначку от погранцов я до сих пор благоразумно придерживал.
Но Замиль как будто предугадал мои карманные треволнения:
— Если с тебя нечего взять, то и не возьмут. Даже махр, если дело сладится, тебе платить чисто для порядка. Пообещаешь какую-нибудь особую приятность — и всё.
Махр? Мне смутно припомнилось, что это типа выкуп женской воли или «имущество, отчуждаемое мужем в безраздельное пользование будущей жены». Словом, покупка восточной женщины, словно она неодушевлённый предмет или рабыня. В отличие от женщины западной, брачная свобода которой раньше обеспечивалась приданым, идущим в карман главы семейства, а позже — совместно нажитым имуществом и невозможностью продать даже неоспоримую собственность супруги без согласия супруга. В своё время для меня было большим шоком узнать такое: хотя кто-кто, а мы с Саней всегда умели поладить.
Тут и Равиль кстати подлил масла в мою водицу:
— А если махр — лишь обещание, то и разводу нет больших препон. Не понравитесь друг другу — ты её отпустишь со всем нажитком или она вернёт тебе знак или обещание.
Можно подумать, я так и разбежался сочетаться известными узами.
Однако иной раз и не хочешь, а от такого толчка колёсики в черепушке начинают крутиться в известном направлении.
Для ухаживаний за продвинутой дамой в привычной среде обитания я «слишком мал». Что такое значит — я догадывался: типа не поймёшь, пока не попробуешь. Какие-то услуги повзрослевшим детям 16+, 18+ и так далее — подобных отметочек, принятых в России, я, собственно, не видел здесь ни на чём бумажном.
В общем, как говорил некто О. Генри в одном из своих рассказов, и не особо хочется, да жаль упускать такой случай.
Нет, поправлюсь: как раз хотелось, и весьма. Только шевелился во мне робкий червячок сомнений по причине того, что уж очень логичное получалось решение: сконтактировали по всем правилам — сочетались со всей благопристойностью — разбежались без потерь.
Словом, я корёжился-корёжился, совершал далёкие прогулки на другой конец Муаррам-Самайна, чтобы никто не мешал поразмыслить, или, наоборот, донимал своей личностью папу Хафизат, маму Хафизат, Замиля, который как-то вдруг стал моим задушевным приятелем, каких мало, и вообще всех, кто попадал в круг обзора. Но не спрашивал прямо.
Наконец, один шибко догадливый читатель — кади, что интересовался классическим римским правом эпохи упадка, — меня надоумил:
— Дочери Энунны, при всём уважении к ним и вам, хоть и состоят в кровном союзе особого рода, но путы семени и рода порвали. Ритуал знакомства, который соблюдается относительно тех, кто не вылупился, так сказать, ab ovo и не стряхнул с себя остатки скорлупы, — ритуал этот, повторяю, Дочерей Великой Матери не касается. Тем более держатся они в стороне от обряда, который именуется «гола», «циркусом» или «ареной». Состоит он, надо сказать, вот в чём. Когда мужчина отчаялся отыскать подругу или ему к спеху, призывают в одно место всех свободных женщин брачного возраста, пристойно закрытых накидками и покрывалами. Сам ищущий становится посредине собрания, и некто выкликает его имя, звание и заслуги, а также махр, который он готов предложить. После этого одна из дам выходит и говорит: «Я его беру». Соперничество при этом возникает весьма редко и улаживается тотчас на месте. Считается, что женщины заранее договариваются обо всём через головы мужчин. Таким образом женился великий Хельмут, амир суровости и владелец клинка Аль-Хатф, тем самым освятив...
(Покороче, уважаемый судья, покороче, хотелось воскликнуть мне, но не воскликнулось.)
— ... освятив обычай. Но для вас, необходимо устроить нечто противоположное тому и другому. Подобные случаи редко, но происходили. Надзирать за соблюдением строя и приличий тогда поручалось одному из общесемейных... хм... кровников.
— К чему это обязывает меня, если я под конец не соглашусь? — робко пискнуло во мне остаточное благоразумие.
— Ровным счётом ни к чему, — ответил кади, потягивая себя за долгую бороду. Был он почти копией Равиля, только что покрыт не тюбетейкой — чалмой. — Но вы должны, разумеется, исходить из того, что согласится сама госпожа и что препоны браку окажутся из легко устранимых.
То есть нельзя развернуть ситуацию с ходу на сто восемьдесят без весомой на то причины, понял я. Типа «извиняйте, я передумал».
— Однако вашего согласия, уважаемый Ильгизар, будут испрашивать не менее десяти раз, а то и более, — заключил мой советчик. — Всегда можно будет отыскать предлог, если что пойдёт не так.
А в конце концов, не для того ли я сюда прибыл, чтобы испытать на своей шкуре всё, что подворачивается, мелькнуло на задворках моего разума.
И я, не сходя с места, согласился на процедуру.
Нет, я нисколько не обманывался и понимал, чем пахнет ситуация. Любой дурень бы сообразил, что воплощённое чудо в лице Леэлу — результат отточенной работы и в этом смысле почти заурядно. Только я никогда не пытался претендовать на звание оригинала. И любителя оригиналов тоже — мне бы за добротную копию подержаться.
К тому же я был вроде как влюблён и влюблялся всё больше. Поэтому мне не пришло в голову — а согласится ли Леэлу на саму встречу или это такое дело, в котором не принято отказывать? Как, скажем, в романе Замятина «Мы»?
Она, по словам обоих моих посредников, легко согласилась.
Впрочем, месторасположение большой семьи моей как бы невесты оставалось для меня запретным: ладно, храм так харам, харам так храм, я не рыпался.
— Зато вокруг разбит один из лучших садов в городе, — пояснил Замиль. — Если прийти после заката, посторонних свидетелей будет немного. А страж моей уважаемой сестры по плоти — это истинный свидетель, как и почтенный Эбдаллах.
То есть кади. А как сам Замиль, как же плотские родители? Я только собирался спросить, как мой дружок продолжил:
— Мои Музаффар-апа и Нариман-аби отказались от своих прав на дочь в пользу Великой Матери: таков обычай. Я лишь друг её детства и воспитанник, но буду рядом с тобой.
Чтобы тебе, Ильгизар-недотёпа, не было так стрёмно, звучало в его интонации.
— К тому же Фируз-ини непривычен к солнечному свету, ибо дитя лунного. И... э... редко выходит из стен Дома Матери, потому что не любит толпы, — добавил он.
Как же этот блюститель блюдёт? Ни в библиотеке, ни в иных кулуарах я не видел рядом с моей зазнобой вообще никого. На расстоянии, дистанционно? Типа мысленно или просачивается в скважину? Вопрос сыпался за вопросом.
Но что поделаешь! Меня мигом подцепили, как рыбу за жабры, и поволокли в заданном моей удачей направлении. Зато жить сделалось жуть как интересно.
6
Конечно, все домочадцы взялись меня зараз прихорашивать: чернить брови и еле нарождающиеся усы, отбеливать кожу и выщипывать волоски на всём теле, перерывать одёжные ниши в поиске чего-нибудь скромно-экстравагантного. В общем, изгалялись как могли.
Явились мы с Замилем ровно в полнолуние. Небо было чистым и абсолютно бездонным — в первый раз мне пришло в голову, что звёзды в этом мире сплелись в иной узор, чем у меня дома. Стройные платаны окружали Храм Энунны так густо, что нижних стен вообще не было видно за стволами, листьями и лианами, словно бы откованными из глянцевого серебра. Кажется, в древнем Куско, вообще где-то в Перу был город, весь сделанный из драгоценных металлов, копия, которую держали ради того, чтобы возродить бытие, буде оно погибнет, подумал я. И удивился, с чего из моей головы лезут возвышенные мысли: с большого перепугу, что ли.
Но тотчас мысли эти запихнул обратно. Потому что вмиг зажглись факелы, и в их тёплом и ярком свете навстречу нам выступили трое: почтенный раб Божий Эбдаллах, Леэлу, с ног до макушки в чём-то бесформенно изящном, и некто третий. Я так понял, что это и был храмовый страж её чести.
Ни фига себе. Ростом ей (и тем более мне) по плечо — это притом что аборигены народ не особо крупный, до кроманьонцев редко дотягивают. Но до чего хорош, зараза! Золотисто-рыжие кудри до плеч, брови, выведенные двойной мрачной дугой, розовые, словно лепесток, губы, белая кожа с нежным, словно нарисованным румянцем. Моя бабушка, бывало, описывала, как её сноха выводила прыщи серной эмульсией: «через день кожа прям бисквитный фарфор, — ахала она, — а через два-три что уж поделаешь — лупится, ровно как яечко, и по новой». Вот примерно так Фируз и выглядел, только ещё лучше. Чёрный бархат кафтана, брошенного поверх светлой рубашки и шаровар, лишь оттенял живые тона его внешности.
Невидимые благодаря игре теней руки укрепили факелы на стене, откуда торчали длинные опоры. Высокие лица взаимно представились и уселись на скамьях друг напротив друга — мы двое и их трое. Я едва проникся мягкостью подушки под моим задом, как те же призраки в тёмном, похожие на актёров-кукловодов театра дзёрури, водрузили между нами столик с чайной посудой: пиалами и небольшим фарфоровым самоваром в стиле цветной гжели.
Потому что любое дело здесь положено предварять приятной расслабухой в стиле дольче фарниенте.
Итак, все испивали из пиал нечто адски горячее, пахнущее жасмином и медвяной росой (ну, разумеется, штамп, а чего вы хотели). Мы с Замилем потихоньку оттаивали — видно было, что и он слегка заробел перед важной публикой. Фируз держался в тени, по крайней мере фигурально, судья поддерживал общий настрой необязательными фразами, зато Леэлу явно чувствовала себя хозяйкой положения. Откинулась назад, простая одежда её открылась, словно кокон бабочки, оттуда появился влажный, сплошь облепляющий тело шёлк крыльев. Но само тело оставалось прежней тайной...
Говоря простыми словами, меня соблазняли.
Наконец, Фируз прервал молчание. Голос у него оказался мягким и нежным, как мороженое-пломбир:
— Видимо, начать разговор о том, для чего мы здесь, стоило бы мне — как старшему. С учётом присловья — «Того, что творится не при свете солнца, как бы не существует».
На этих словах он усмехнулся, глаза в полутьме блеснули огненно-рыжим, в цвет кудрям.
Вот даже как? Этот малявка... Я был настолько удивлён его претензией, что народная мудрость скользнула почти что мимо слуха.
 — Суд может лишь огласить условия, — деловито сказал кади. — Вполне ясного толка. С зыбкостями и мнимостями дела он не имеет.
Рановато завернул, мелькнуло в моём уме. И крутенько.
— Полагаю, что взаимное притяжение моей госпожи и Исидри-ини — не мнимость и не фикция, — возразил Фируз с мрачноватой интонацией. — Если бы не то, что такой союз возможен хотя бы как пробный, я бы не пошёл на то, что имеем, ни телесно, ни, так сказать, морально.
— В иные дни я не имею права отказать претенденту, если только он учтив, — резковато подытожила Леэлу. — Но сейчас не такой день и не день вообще.
— Стало быть, госпожа согласна? — спросил Эбдаллах.
— Стало быть, да.
— Ну что же, попробуем скроить ткань по росту, — ответил он. — Известны ли вам обоим неотъемлемые преимущества, кои вы получите в результате брака? Ина Леэлу благодаря ему сделается высокой иной, даже не рожая дитяти, и сможет претендовать на более высокую ступень: не хранительницы, но учительницы жизни. Китабчи же ини сможет быть допущен в тайные хранилища книг, буде пожелает, что придаст ему высокий вес.
Так что можно прикинуть на себя роль знатного книжника, подняться по карьерной лестнице... и наверняка иметь обихоженный дом? Только чует моё сердце, что заниматься благоустройством буду один я...
— Замечу, что преимущества, полученные благодаря союзу, остаются и после его расторжения, — продолжил кади, касаясь ладонью бороды. — Махр же возвращается супругу, лишь если развод не случился по его инициативе или оплошности.
Никах, напомнил я себе, — не таинство, а договор и в каком-то смысле торговая сделка: так учил православный священник, который часто захаживал под нашу кровлю, когда там поселилась смертельная болезнь.
И отчётливо помню Сашины слова в ответ на одну из последних реплик в этом духе:
— Человек закономерно и далеко не внезапно смертен. Лучше честный договор по найму и неустойка, чем пожизненное и, во всяком случае, долгосрочное рабство, за которое к тому же приплачиваешь сверху.
Теперь я избавился от рабских пут и готовлюсь, как Онегин, променять свою постылую свободу на некий условный приз.
— Ильгизар-ини также получит, я думаю, возможность обучаться в Доме Матери из Матерей, — добавил Фируз. Тут я понял, что он каким-то образом имеет право вмешиваться в беседу без особых церемоний, потому что мои собеседники дружно улыбнулись и закивали вместо того, чтобы его одёрнуть.
— Это будет его доля прибыли, — подтвердил кади. — Учиться у святых госпожей. Но ради того госпоже Леэлу должно быть позволено заниматься своим ремеслом и совершенствовать его. Ильгизар-ини?
Я подумал, что меня всегда возмущало то, что мусульманская женщина должна постоянно спрашивать у мужа разрешения заниматься своим делом. Никакие доводы типа «это ж семья, где он кормилец, и последнее — его честь» не помогали. Так что я решил разделаться с вопросом раз и всегда и с важностью кивнул.
— С учётом обоих условий, то бишь прибыли мужу и позволения трудиться на ниве для жены, оба супруга должны хранить друг другу верность, причём верность неукоснительную, — продолжал Эбдаллах медленно, как будто вбивая сию заповедь в мою бедную голову.
Я снова кивнул: а что такого особенного? Завяжу хотелки на бантик и на стенку повешу... При такой-то изумительной женщине! А если вдруг настигнет и пристигнет нечто настоящее плюс роковое — мигом освобожусь. Надеюсь, расстанемся друзьями.
— Также ни один из супругов не смеет ставить другому в вину его бесплодие, — куда более мирным тоном сообщил судья. — Последний упрёк приравнивается к однократному оглашению желания развестись.
Положим, я с самого начала не думал, что обойдётся вовсе без притирки: не ангелы же мы, да и начинать супружескую жизнь лучше с лёгкого отвращения. Слова Оскара Уайльда, которые запали мне в душу своей истинностью: чем больше надо преодолеть препятствий на брачной дистанции, тем дольше длится сам брак. Те, кто начинает с горячей влюблённости, по сути дела, уже достигли финиша — и следующим номером будет тотальное разочарование в партнёре.
— Хорошо, постараюсь по мере сил быть кратким, — ответил я типа с юмором. Потому что хорошо помнил — развод наступает после того, как жену аж трижды послали куда подальше.
Ещё было там нечто о раздельном владении имуществом и непосягательстве другой половины на оное. Я слегка удивился — сам-то имел за душой только то, от чего Хафизат отказалась непонятно в чью пользу. Кроме заначки, которую придётся, похоже, в срочном порядке раскупоривать. И снова всплыло, что в России моего земного бытия всё, что посолидней личных шмоток, считалось нажитым вместе и подлежало полюбовной делёжке, отчего выходило немало драм.
Прочего я даже не помню — тоже всё разумное и очевидное. И когда я понял, что этими вопросами-ответами меня уже прямо сейчас затянули в брак, то даже не трепыхнулся. Типа «Отчего ж нет — если с того всем как есть будет лучше».
Напоследок снова подал реплику Фируз.
— Достопочтенные! Вы так хорошо всё уладили, что вами как бы позабылось: суть никаха — вено, которое жених даёт невесте, а о нём вовсе не упомянуто. Без того сам никах беззаконен. Остальные прибыли — дело наживное.
Кто или что меня толкнуло под ребро, не знаю. Многое, коли поразмыслить, я творил по наитию.
Но я сказал:
— Я не владею ничем, кроме самого себя. («Ибо нет у бедной сироты ни стыда, ни совести», обычно подхватывали мои приятели.) Остальное — подарки судьбы. Разве что примете это в качестве валюты?
Фируз откинулся назад на своём сиденье, так что едва не порвал сеть из плюща, и зааплодировал — не совсем на здешний манер.
 — Какова идея! И совершенно добровольная, признайте. Одного не пойму: где сей залог держать и как госпожа Леэлу поступит с ним in occasio развода.
Чем доказал свою причастность к иным культурным слоям, чем общескондский.
Но Эбдаллах возразил, снова потягивая себя за бороду, словно из неё можно было выдоить очередную мудрость:
— Можно написать в брачном договоре, что согласие уважаемого супруга не должно использоваться ему во вред. Разве что если обстоятельства сложатся так, что он провинится, и тогда ему поневоле придётся прибегнуть к выбору.
Последняя идиома смутно напомнила мне что-то из Элинор Арнасон — «Кольцо мечей», но особой тревоги я не ощутил.
Напоследок меня заверили, что составленный по всем правилам договор о заключении брака будет выдан мне на подпись перед церемонией — и. естественно, останется последняя возможность пойти на попятный.
Также я полагал, что история со сватовством и женитьбой затевается ради того, чтобы хоть на некое время залучить блудную Хафизат под родимый кров. О боги, как же я ошибался...
Документ я получил через неделю — сплошь чёрная узорная вязь в широкой цветной рамке ещё более изощрённой работы. На одной странице оригинал, на другой — перевод на русский. Несмотря на непривычную славянской графике витиеватость букв и гораздо большую длину, перевод оставлял чёткое ощущение, что там кое-что пропущено, причём самое важное.
Эбдаллах и его секретарь (заодно, как я понял, исполнитель художественной части документа), вручив его, удалились — чтобы не мешать процессу. Я честно попробовал найти отличия от устного варианта, плюнул и подмахнул: в надежде, что хуже не будет.
И единственное, что меня тревожило, — место, выбранное для церемонии. Её собирались проводить в самом сердце Дома Энунны.
И уж конечно, драли и драили меня перед женитьбой ещё и похлеще, чем в день помолвки. В шесть рук: Замиль, папа Замиля и лучший Замилев приятель, который занял моё место после всей подляны, которую те двое со мной сотворили. Одно спасибо — женщин не было рядом, чтобы наслаждаться моими стенаниями...
Ибо сначала меня раздели догола, спрыснули какой-то ароматической жидкостью с ног до головы, исключая последнюю. А потом чиркнули огнивом. От мгновенно вспыхнувшего жара я взвыл, но тотчас понял, что наступившая затем расслабуха даже приятна — если не считать жуткой вони палёного волоса. Рассчитано было точно — чтобы не задеть ни моих роскошных волос, ни холёной бородки а-ля Кончита Вурст, которую я отрастил за последние полгода.
Тотчас же меня подхватили и погрузили в купель из толстого фарфора, наполненную до краёв тёплой водой. Вопреки вычитанным из книжек представлениям, розовых лепестков поверх воды не плавало — зато имелись в наличии листья и палочки, один в один — раскисший набор для засолки огурцов. Пахли они в том же духе и приятно сочетались с моим новоприобретённым запахом.
Я только подумал, что теперь можно словить небольшой кайф, как меня вынули из духовитой влаги, поставили наземь и начали растирать, читай — чистить скребницей и скоблить большим куском натуральной пемзы. Окатили то, что осталось, свежей водой из только что принесенной лохани и завернули в полотенце, восхитительно прохладное и нежное.
Нет, подумалось, я им что — японец перед обрядом сэппуку? Мало, что ли, того, что семь раз на дню омываюсь?
Но потом сообразил. Они собирались нарядить меня во всё новое и хрустящее. Жениху не следует брать невестины обноски, даже если до того их толком и не примеряли ни разу.
Я успел ознакомиться с тем, что носили здешние дамы под своими занавесками. Фрагмент-другой — и готова общая картинка. Так вот, здесь было нечто очень похожее. Та же широкая рубаха ниже колена, обильные шаровары, пантуфли из ремешков, прикреплённых к удобно изогнутой подошве, только на голове вместо платка — чалма вплоть до сурьмлёных бровей, с концом, спущенным книзу, чтобы, по ходу, прикрывать нос и рот. Ох...
Цвет всего был иной — не чёрный с золотом, что сочли слишком торжественным. Не белый с серебром — выглядит траурно.
Нет меня засунули в красное с ног до головы. Этого вида и цвета я не люблю, памятуя, что лишь «дурак красненькое любит», но оттенок моей багряницы был приятный — с мерзостью былого пионерского галстука не сравнить. К тому же он перебивался блеском множества нарядных подвесок и заколок, в которых я предположил охранные амулеты.
 Поверх всего пейзажа накинули полупрозрачное покрывало, подвели к паланкину на мелких колёсиках и усадили. В экипаж тотчас же впряглись два рикши, которые ждали на улице; я было их пожалел, но судя по плавности хода экипажа, он двигался на воздушной подушке, шарики-ролики служили больше для опоры. Чтобы ставить наземь и давать полюбоваться содержимым.
Впрочем, уличное шествие было не скажу чтобы торжественным, никаких глашатаев впереди и позади не бежало, хотя кой-какое впечатление я произвёл.
Прежнего восьмигранника я вблизи не заметил — не те были масштабы. Стреловидная арка, в которую плавно внесли мой портшез, терялась на фоне стены в той же степени, как и сама стена на фоне мощной округлости общих очертаний, а к тому же щерилась сверху зубцами опускной решётки. Последнее доказывало, что здесь когда-то была цитадель, но как и у большинства старых крепостей, её булыжники были сплошь затянуты плющом, хмелем и девичьим виноградом. Я не спец в ботанике, но символику, сходную с моей личной, заценил.
Внутри сразу же, без всяких тамбуров, переходов и парадных лестниц, начинался круглый зал: такой высоченный и просторный, что казалось, будто он занимает собой всё здание, — хотя, уж конечно, лишь малую часть. Типа публичной прихожей.
Меня пронесли по дороге, вымощенной золотистой плиткой, и водрузили на том месте, где её пересекала другая такая же. Любовно поддерживая за руки, высадили посреди нешумной толпы и, сняв, свернули в тугой комок вуаль, защищавшую, похоже, не меня, но других от моей уличной заразы.
Ибо, едва коснувшись перекрёстка, я всеми тонкими подошвами, всей кожей ощутил, что Дом Великой Матери со мной разговаривает. Нет: позволяет себя читать и читает меня тоже. Как и всех остальных.
Ибо он был книгой, каждая его зала или комната — страницей, каждый человек — буквой или знаком невероятной сложности алфавита.
Но я один — один! — был сегодня «китабчи», книжником, библиотекарем. В этот сан меня по сути и посвящали.
Народ будто не замечал жениха, не дожидался церемонии, а тихо занимался своими делами. Женщины, отвернув покров с лица и распахнув на шее, беседовали с назваными сёстрами Леэлу о своих сокровенных делах. Юнцы улыбались с видом трогательной неопытности, словно дожидаясь, что на них обратит внимание одна из пав в небелёном полотне и вуали из собственных роскошных волос, каштановых, белокурых, червонно-золотых, смоляных или «чёрна ворона». Зрелые мужи неторопливо нашаривали глазом своих давних знакомых — я отчего-то вспомнил некий адский променад на свежем воздухе, тем более своды были изрисованы хмельной лозой и похожими на широкую ладонь листьями платана, а полуколонны высились стволами, чуть пегими, живописно кривыми и узловатыми, как стариковские тела.
Старики... Тут я по аналогии обратил внимание на них самих.
Что здесь можно делать под конец земного срока?
Но тут как раз все раздвинулись, пропуская ко мне невесту.
Вот она была в чёрном с ног до головы — таком тонком, что сквозь него просвечивало нечто роскошно-искристо-пурпурное. На лице горели одни глаза.
Мы оба утвердились на перекрёстке друг напротив друга. Начался неведомый мне обряд.
— Кто представит женщину Леэлу этому мужчине? — сказал некто солидный за моим затылком.
— Я, — с готовностью отозвалась приятная дама лет сорока, судя по повадке. Подошла к невесте, чуть дотронулась пальцами до нагой кисти, как бы ободряя.
— Кто представит мужчину Исидри этой женщине? — снова спросил важный голос.
— Я, — ответили ему. И вплотную ко мне подошёл красавчик Фируз. О богиня земли Энунна, я-то всё ломал голову, как здесь без него обойдутся!
Дама напротив сняла с моей невесты первый защитный слой. Вкрадчивые прохладные пальцы потянули вниз и чуть ослабили мой обмот, лицо мужчины приблизилось вплотную — глаза против глаз, алые губы напротив обнажившегося как рана, рта. Я и забыл, какой Фируз малорослый, — по контрасту с тем, как властно себя вёл.
— Стой как будто в пол врыли, — шепнул он словно без голоса: всё нарисовалось на лице. — Никто не предупредил, говоришь? И никогда не будут.
Коснулся завязок у ворота. Старшая подруга Леэлу, стоя у невесты за спиной, повторила жест.
Спустил с плеч рубаху, ловко минуя амулеты, привешенные на цепочках.
Груди моей девушки были едва намечены и в то же время выглядели зрячими. Очи с тёмными зрачками, карей радужкой и шафранного цвета белком. Жутко и притягательно.
Почти незаметно коснулся шнура, на котором держались шаровары... нет, распашная юбка.
Смуглый стан с лёгким перегибом — как бы не женский, но вовсе не мужской. Еле заметная дорожка свивается из тонких волосинок и тянется книзу.
Тонкая дрожь сотрясла моё тело, будто я стоял не в битком набитой людьми зале, а на апрельском ветру; но в этом не было ничего скверного. Ни грамма, ни грана тревоги, такой драгоценной в минуту опасности.
Когда же тонкие живые льдинки завершили каскад движений — цельную музыкальную фразу с фиоритурами — я понял, в чём состоят знакомство и любование. Ещё до того, как ниспали наземь последние складки одежд и у одного из любовников внизу показалась некая развилка, а у другого (то есть меня) набрякло и приподнялось.
Совокупление, рождение и смерть иной раз имеют полнейшее право быть публичными. Все три — таинство, но и ритуал, куда больший, чем общение двоих. Прилюдно приносимая жертва.
И вот мы одновременно выступили из обуви и навстречу друг другу, сойдясь на перекрёстке жизни и смерти.
Обряд этрусков на тризне героя. Двое сильных мужей сражаются насмерть, а девственница ждёт, чтобы победитель взял её прямо на могиле.
 Роды на площади. Престарелая Констанция, первой изо всех королев решившая рожать на виду у всего города, чтобы не было сомнений в истинности её материнства.
Действо на высоком помосте. Палач и преступивший закон. Оба вынуждены правилами пьесы держаться с достоинством и подавать реплики друг другу. Последняя должна быть остроумной и остро заточенной.
Всё сие суть мистерия.
... Мы приникли друг к другу всеми выступами и впадинами и вступили в танец — скользкий шёлк по шёлку, талый лёд по льду. Проникли в поры и молекулы. Никого в целом свете помимо нас двоих. Толпа — не более чем трёхмерные обои с деликатным звуковым сопровождением. Никаких следов плотского соития: весь любовный пот, вся грязь обоеполых телесных соков, как и любая связанная с этим неловкость, исчезли, словно их впитал в себя воздух. Или покров на полу.
И куда отлетела от нас обоих и кому досталась вся и всяческая духовная скверна: Храм, что ли, её выпил?
Или — что за бред! — Фируз, который играл за обоих главных актёров и двух второстепенных?
Ибо, оглядываясь назад, я могу сказать: никакого стыда по поводу того, что мы голая и грешная плоть, у нас не было. Может быть, как и её самой, потому что в красивом теле — неотъемлемое достоинство и сила души.
Когда мы, наконец, застыли и разомкнулись, я впервые и свежим взглядом увидел лицо моей жены. Совсем обыкновенное и уже такое родное...
Думаю, то, что произошло, заключало в себе сразу бракосочетание, благословение и свадебный пир. При всём роскошестве наружного быта бытие самих обитателей Дома Энунны было скромным.
Нас облачили в новую перемену: тонкое льняное полотно вроде батиста, многослойное и явно некрашеное. Яркие цвета были оставлены для церемоний и малых детей. А потом проводили в супружескую обитель, которая находилась уровнем выше.
Небольшая комнатка, похожая на ячейку сот, была как бы возведена вокруг ложа — низкий тугой матрас с резной деревянной обрешёткой и балдахином, валики-мутаки вместо подушек и уйма разнообразных покрывал. Санузел скромно притаился в углу и состоял из неизбежного камушка для телесных отходов и тонкой прохладной струйки, бегущей вниз по стене и наполняющей мраморную раковину а-ля Венера Ботичелли. Кухни не было вообще — только хитрого вида нагревательный прибор с горелкой. Столовую олицетворял двойной поднос на колёсах, который, по словам жены, можно было выставить за дверь во время общей трапезы или скататься с ним на общую кухню, где и загрузить тем, что Богиня послала.
А вместо продолжения былых восторгов я получил целую кипу объяснений и указаний.
— Здесь ни у кого и нигде нет интима, как в Рутене это понимают, — сказала Леэлу. — Потому что здесь место для учения. Мы с тобой имеем право на трое суток полной келейности, о котором не требуется объявлять. Потом — сколько захочется, но на дверь понадобится прикреплять знак. Это делают все. Ты можешь бродить везде, где вздумается, смотреть всё, что тебе интересно, и никто не имеет права тебе воспрепятствовать — если нет вот такой розы в круге.
На этих словах она показала бронзовую табличку размером в детскую ладонь. С означенным рисунком, очень изящным, и более мелкими знаками. Как я понял, знаки обозначали дислокацию нашей ячейки в пространстве: если вдруг я не заучу этих данных сразу.
— Тебе тоже дадут такую, копию моей. Если понадобится, чтобы тебе не мешали какое-то время, совсем недолгое, вывесь её там, куда зашёл, вместо замка. Так обстоит везде, кроме одного места, где всё наоборот. Покой мастера Фируза и его семьи можно нарушить, лишь если разрешит он сам и своими словами.
— Семьи? — переспросил я.
— Тех, кто повязан с ним узами, зависит от него и его оберегает, — пояснила Леэлу. — Он ведь стар, хоть по нему такого не скажешь. Только небольшой рост выдаёт — за последний век или два наши вертдомцы подросли.
«Он ведь её личный охранник, — подумалось мне, — а его семья — вообще все, кто в Доме. Или я что-то не понял, как всегда? Есть время и место для одного и другого? Есть те, кто равнее остальных, то бишь роднее и семейнее? Ох, как говорится, кто усторожит самих сторожей».
Все эти обстоятельства показались мне слегка странными и более того стеснительными, что я и выразил кислой гримасой. Жена, заметив это, усмехнулась:
— Ты ведь разрешил мне заниматься прежним ремеслом. А где, как не в этих стенах? Если тебе прискучат наши странности, можешь вернуться к родителям моего тела: на время или навсегда. А меня навещать, если тебе будет угодно.
И вот я начал путешествовать по окрестностям, по мере сил расширяя круги. Надо сказать, что поначалу я опасался заблудиться в трёх соснах, но чуть позже понял, что и в целой сосновой роще мне не дадут уйти куда не положено.
Каждая из ячеек улья, согласно сравнению, имела шесть граней, и первое, до чего я допытался, — как это все они вписываются в самый главный восьмиугольник. Хотя это было последним, что должно было меня волновать.
Коридоры. Всего-навсего коридоры, узкие и не очень, что обтекали каждую часть регулярной мозаики и делали её островом. Пол и потолок общие, стены частные. Последними обнесено всё, начиная с жилой каюты и кончая залом для общих молебствий; подъёмники и винтовые лестницы ограждены таким же образом. Таблички с восьмилепестковой розой — знаком тайны — висели здесь через раз или два, но для знакомства мне хватало и того, что было открыто: сплошная чистота, красота и по умолчанию некая потаённость, которые все вместе чувствовались как здешний воздух.
 Всё, что снаружи зал и келеек, было выкрашено в мягкие тона и покрыто пятнами. Никакого подобия цифр и букв, абстрактный рисунок иногда еле прочерчен, но, как я понял, все обитатели лишь по нему догадываются о том, где они и куда направить стопы дальше. Причём действуют исключительно благодаря догадке — иначе не получится вообще. Ни давки, ни разинь, задающих неуместные вопросы, я не встречал: будто нечто извне управляло людскими потоками. Да и не было их, потоков, хотя мне уже не раз хвалились, что здешний Дом Великой Матери — первый по значению в Сконде. Словно все мы тут бывалые охотники в маскировочной одежде неяркого серого цвета, а вокруг нас стоит пёстрый лес с моховыми тропами, бородами серебристых лишайников, засечками на высоченных стволах и редкими лоскутами полуденного солнца в вышине. Когда идёшь по нему — не размышляешь над приметами, а просто ловишь их на подсознании и слагаешь в единую картину.
О солнце я обмолвился не зря. Все окна тут располагались не по сторонам, а наверху: световые колодцы у стен, прозрачные купола в перекрестьях.
Надо сказать, что я изо всех сил старался не показать себя невежей и невеждой — и оттого дня через три свободно добирался до кухни и малого, так сказать, инфоцентра (руководствуясь запахами еды, книжной трухи и мышиного помёта), через неделю на всём этаже не осталось для меня тайн, а потом...
Потом я устремился ввысь.
Подъёмники тут были странные, аж сердце с непривычки заходилось: вроде гигантского поршня с обрешёткой, доходящей до пояса, и ребристые стены с направляющими, которые не дай Богиня задеть хоть рукавом, хоть локтем. Туда было ещё ничего, а вот обратно пол буквально из-под ног выскальзывал.
На втором этаже снова повторилось похожее: кельи для брачных пар, кухни, собрания кодексов и свитков, что не тянули на библиотеку, но, тем не менее, выглядели весьма достойно. Рекреационные залы с огромными экранами живописных полотен во всю стену. Лаборатории, куда более похожие на кабинет алхимика, чем всё, что я видел в жизни.
Так, атанор в одной из зал был настоящий: из тех, что были известны Альберту Великому, Роджеру Бэкону и Рудольфу Габсбургу. Горн в виде крепостной башни чётко делился на три части. В нижней горел огонь; она была пробуравлена многочисленными отверстиями, чтобы дать приток воздуху, и имела в себе дверцу. Средняя часть, также цилиндрическая, представляла собой подпорку для чаши и саму чашу, в которой на удобных подпорках лежало яйцо из огнеупорного (думаю, какого же ещё) хрусталя, изнутри которого нечто светилось тускловатым блеском. Верхняя часть, выпуклая и хорошо отполированная, представляла собой отражатель лишних градусов, была для этого покрыта толстым слоем белого морского песка и (вот ведь курьёз!) обычно несла на себе, помимо специфического вида колб, реторт и тиглей, одну-две кофейных турочки, в которых неспешно млел и доходил до ручки напиток поистине божественного аромата и крепости.
Нисколько не преувеличиваю и не трачу зря эпитеты. Рассудив, что сюда пускают, лишь твёрдо зная, что на этой стадии никто, никому и ни в чём не сумеет напакостить, я честно стырил посудинку, пока пена не ушла в песок, и опорожнил прямо из носика. Было вкусно до крайности.
— Это живое пламя из живого источника, — пояснил мне ученик здешнего мастера, вернувшись с задания, — оттого и дух такой замечательный. Тебе бы ещё рисовую кашу, запечённую в тигле, попробовать.
— А в чём секрет? — поинтересовался я. — То есть в каком плане огонь живой? Вечный огонь знаю — из газовой трубки, в бабушкиной деревне туда ходили щипаных кур палить. Живое пиво сам пил.
 — Не то. Для того, чтобы высидеть из яйца благородное дитя, нужно поддерживать вокруг постоянную температуру: этакий инкубатор сроком на семь лет. Или даже все десять. Настоящий атанор, по идее, — такая печка, которая способна стойко держать нужный жар и при необходимости самой заправляться топливом. Рутенцы продали для него терморегулятор и автозагрузчик с дозатором, так они через неделю едва не сломались — привычное дело, запасные части поди достань не втридорога. Так морянские люди их приноровились своей алой влагой подкрещивать наравне с хозяйской. Я тоже дал чуточку — не мастер и не владелец, но скоро буду. Теперь никакой металл не ломается и не упрямится, работа идёт как по маслу.
— М-м, — откликнулся я, понимая, что мне нарочно выдали какой-то секрет не из самых важных. — А что за дитя такое?
Он ухмыльнулся.
— Как женщина есть книга между книг, по словам одного поэта, так и гомункул в замкнутом сосуде — чадо всех матерей и мать всех чад. А остальное поймешь сам, если тебе суждено.
И в самом деле: до меня стало постепенно доходить, чем тут промышляют.
Несмотря на разреженность пространства, здесь мне назойливо попадались дамы разной степени наполненности, красивые и просто миловидные: никаких вуалей они в Доме не носили. (Меня уже успели предупредить, что одежда эта — оберег для улицы.)
 — Разумеется, мы учим одних верно оплодотворять, других легко носить и без особой беды родить правильное потомство, — объяснила мне Леэлу. Мы привыкли каждый вечер, перед отходом на боковую, подводить итоги пройденного. — Ибо если будущая мать зачинает в тоске, носит в докуке и родит в муках, как может она любить своего мучителя?
— У наших иное мнение, — промямлил я. — Типа что всё это усиливает тягу к ребёнку и обостряет основной инстинкт. Я имею в виду желание размножиться. И зачем непременно мучиться? Есть всякие... м-м... современные технологии. Хочешь сказать, ты тоже из них? Такой современный метод обезболивания взглядом и касаниями.
Моя супруга пожала плечами — вышло у неё очень выразительно.
— Отчасти да. Но прежде всего мы объясняем, как получать от соития наивысшее наслаждение, которое способно переплавить скверну, что угнездилась в телах будущих родителей. Потому что лишь после второго постижения возможны оба первых.
Мне вспомнилось, как настороженно относятся многие мои соплеменники к радостям полового акта, считая его призом за успешную зачаточную деятельность. (Если это правда, отчего ж его не получают скоты, во всех прочих делах вполне успешные?) И как упорно полагают сей акт чем-то если не вполне греховным, то отчасти ущербным без достижения итогового результата. (Канцелярщина не моя — просто в мозги въелось.)
В устах Леэлу проблема переворачивалась с ног на голову.
Я же сам пытался крепко стоять на ногах, хотя со здешними лифтами это было непростым делом. Как и управлять: на таблице с рычажками были указаны не этажи, как я их поначалу называл, а уровни, каждый из которых, в свою очередь, делился на ступени. Эти ступени и были, собственно, этажами.
Ещё выше, там, куда не могли проникнуть мамаши, отягощённые натуральным грузом, находились слегка подрощенные дети. Я так понял, что как раз мамины, которых не рекомендовали или попросту не хотелось оставлять без ближнего присмотра или на папиной половине. Вели они себя чинно, одеты были скромно и чисто — и нисколько не походили на привычных мне по Рутену визгливых паскудников. Тем более что заветных камушков по всему дому и в особенности здесь было понатыкано столько, что я даже перестал их замечать. Завала игрушек в коридорах и дортуарах тоже не наблюдалось — но я всё время натыкался на плоды некоего сюрреалистического творчества. Ну вот как дитя, впервые взяв в руки карандаш, рисует левой рукой сиреневую лошадь и фруктовый дождь, а предки его поправляют, объясняя про истинные природные цвета и перекладывая карандаш направо, — только без никаких предков. Или, например, глиняные статуэтки в нишах. Европейский родитель бы удавился, но не пустил такое вот рукоблудие в комнату своего чада: никакого добродушного вида по типу «Корпорации монстров», ужас, который порождали здешние клыкастые оборотни, драконы и единороги, был взаправдашний. Зато и создания наподобие белых волков, благородных стригов и радужных змей были непостижимо прекрасны, хотя рука их создателя не успела стать слишком твёрдой. Книгохранилища были наполнены сказками, мифологией и так называемыми «зерцалами» — по-старинному так называли научно-популярную и энциклопедическую литературу, внедрявшую основы знаний и начатки пристойного поведения. Это было слегка похоже на комиксы и книжки-раскраски с текстом, только вот картинки были с явным уклоном в многомерность, а сам текст норовил всплыть, разрастись и распространиться по всей странице. Видимо, тоже был живой, как огонь и иже с ним...
Именно здесь я наткнулся на некий отрывок, написанный в старинном стиле. Язык, между прочим, оказался совсем не похож на ретрорутенское эсперанто, которое было здесь в ходу, но я почти незаметно для себя выучился разбирать какие угодно знаки — даже тогда, когда не было поддержки в виде иллюстраций, как здесь.
Вот что я прочёл — или, вернее, распутал.
«Они делают своё существование сомнительным. Прячутся меж капель дождя, хотя состоят из иной влаги. В тени — не делая её более густой, хотя душа, то бишь собственная тень, у них отнюдь не отсутствует: быть может, лишь более темна, чем у смертных. В игре света на поверхности большой воды — ибо могут преломлять солнечные лучи наподобие друзы горного хрусталя.
Но всё это не так уж им необходимо.
Среди толпы лица их не кажутся более бледными, чем у прочих, — разве что чернокожие зинджа и эбеновые ба-нэсхин превосходят их смуглотой румянца.
Они не спят, считая это знаком чисто людского несовершенства, но легко притворяются таковыми. Однако дар видеть сны наяву нимало не отринули.
Их мужчины и женщины несут на себе признаки противоположного пола, и лишь они сами могут в точности определить себя в этом смысле.
Дети от совокупления с ними рождаются обычные видом: люди от людей. Однако лишь такого ребёнка смертной женщины можно обратить в создание, во всех тонкостях подобное им самим.
Кто создал их — неведомо. Но такое можно сказать и о человеке. Ибо никто не присутствовал на собственном сотворении и на сотворении того, кто старше.
У них нет самоназвания — или оно неведомо простым смертным. Представляясь, они говорят лишь то, что от них ожидают услышать.
Они не делают сущностных ошибок — лишь такие, что предопределены. Гармония с натурой — их магия, но иного ведовства не существует вообще ни для кого.
Для них нет добра и зла — они делят мир иначе. Знаток Аль-Джебр и Аль-Мукаббалы сказал бы, что для их народа насущны лишь точность и красота построений.
Плотское умирание у них напоминает женские регулы и состоит в отделении тканей, иногда окисляющихся почти мгновенно, и обильном истечении ихора: после чего вся их видимая часть обновляется и становится непохожа на себя прежнюю.
Они более подобны людям, чем сами люди».
Что всё это значило и как попало к тутошним несмышлёнышам?
Я не знал. Судя по чуть напыщенному и в то же время лаконичному стилю, это было подобие сакрального текста, выстроенное и выглаженное так, чтобы легко можно было запомнить, особо не вникая в смысл. Это многое объясняло — здешние ребятишки и я обладали одинаковым статусом. «Аз есмь в чину учимых и учащих мя требую», как говорится.
И будьте уверены — запомнил я с первого раза, и никакого Джордано Бруно с колдовской мнемонической системой, за которую он попал на костёр, мне не потребовалось.
Поворочав непонятный текст внутри себя, я понял — правда, вовсе не его. Только то, что здешние малявки ухитряются из вот таких неудобоваримых кирпичей создать уникальное игровое пространство. Комфортное со своей точки зрения и, не исключено, лишённое уюта с точки зрения тех, кто их породил.
Выше уровнем обитали и по-своему резвились детки самого бойкого возраста. Здесь уже было куда меньше невразумительных загогулин, плодов очумелых ручек и первых проб пера.
 Меты на стенах и полу выстроились в подобие фантастического леса или одичалого парка — не такого, как снаружи, но вполне узнаваемого. Замшелые руины небывших городов, иссохшие водопады и заросшие тростником озёра присутствовали тут в полном объёме, создавая живописность.
И прямо вдоль его опушки выстроились книги, заключённые в подобие больших ульев с дверками и свисающей по сторонам крышей. Эти миниатюрные дома книг выглядели так надёжно, словно на этаже мог пойти дождь или произойти какой-нибудь нечаянный катаклизм.
— Вы по ним учитесь? По книгам, — спросил я паренька лет семи, который показался мне более рассудительным.
— Скорее вспоминаем, — отозвался он, шарясь внутри близлежащего шкафчика. — Стены тоже помогают, живые картины эти. Все люди ведь рождаются знающими. Не прямо с готовым учебником в голове, но азы там уже имеются. Их нисколько не заметно, однако с ними куда легче: всё новое сразу крепится куда положено.
— Получается, что главное знание всегда одинаковое? — спросил я, не надеясь, что меня поймут.
— Ох, нет. Откуда вы это взяли, китабчи Исидри? — спросил он. — И сам Верт, какой он есть, никогда не одинаковый, и его прошлое, а тем более пути к тому, что надо узнать и принести в будущее. Мы ведь не механические игрушки, которые можно завести раз навсегда.
Это я со скрипом, но понял. Но вот что прямо озадачивало: стоило прикоснуться и тем более войти за невидимую границу, как деревья становились объёмными, привольно шелестели листвой и шуршали хвоинками, кусты щетинились, словно добродушный дикобраз, а от травы и цветов пахло, как от огромного флакона ненавязчиво дорогих духов.
Я не удержался — в тот же день порасспросил супругу (но вот о «тех, кто более человек» — побоялся, слишком тайным это показалось при всей чёткости изложения):
— Что за лес у детишек — тех, кому за десять?
— Не поняла. Ах, отроков, — она отмахнулась ладошкой словно от чего-то невидимого. — Они не дети. Но всё-таки с этим нынче играют. Вроде покемонов... нет, погоди. Тамагочи. Хотя ты, наверное, не помнишь. Такая зверюшка в подобии пластикового яйца, которой вообще-то нет, но она требует заботы, ухода и прежде всего ласки. И в конце концов даёт наглядный урок смерти — как все гомункулы.
— Зверюшка ведь не человек? — спросил я.
Леэлу поняла, о чём я.
— Нет, такой формы у них не было, но не так важно, Всё, что порождает человек потным трудом, суть гомункулы, условные подобия людей, а не они сами.
— А животное, анималь, родит анималькулей? — спросил я для прикола.
Конечно, мы оба знали, что в старину рутенцы звали так микробов.
— Зверь родит зверя, скот — скота, — ответила моя супруга афоризмом. Последнее время она сильно к такому склонялась: может быть, оттого, что публичный экстаз первого дня оказался неповторим. Мне с той поры для проявления эмоций нужны были широкая площадь и высокий помост... Хотя с чего я помыслил о помосте — супружеская кровать показалась низковата? Или слишком широка, так что впору было заблудиться на её просторах и не отыскать другого тела?
Нет, это не было любовью. Хотя кто тут упоминал о любви? Всё, что я к ней теперь испытывал, — ровную нежность, с недавних пор имеющую лёгкий привкус горечи: моей Леэлу сделали так, чтобы у неё не было детей. Без такого она, по словам её и окружающих, не могла бы учить о них, ибо беременная думает маткой, и это на всю жизнь с ней остаётся. Каким бы ни было её чадо — лишь бы было, а все прочие оттесняются на обочину бытия. Ведь, рассуждала моя супруга, детей родят не для мира, но для себя — чтобы в молодости было о ком заботиться, а в старости нашлись бы те, кто в ответ заботится о самом тебе. Ибо дети мыслятся нашей частью или даже собственностью, и если что идёт не по предписанию — их нравственность ущербна.
— Но ведь любовь матери к детям природна и естественна! — воскликнул я, услышав такое в первый раз.
— Природна — лишь когда и поскольку дети беспомощны. Тогда детёныш выглядит, словно кусок твоей плоти, этакая отделённая от тебя опухоль, благодаря какому-то чуду способная пищать, есть, выделять и сучить ручками-ножками. Возможно, опухоль доброкачественная. У многих матерей сохраняется реликтовая память на такие дела. Хотя, если рассудить здраво: нельзя любить некое существо лишь за то, что оно девять месяцев квартировало в твоей утробе. Естественна? Твои рутенцы изобрели понятие материнской любви в начале восемнадцатого века, а материнский инстинкт — в конце девятнадцатого. До того считалось, что это чувство далеко не безусловно. Как вообще любовь к ближнему и дальнему, возвещаемая богохристианством: только ведь и любовь, и жажда жизни, и стремление уничтожить себя — не безусловные инстинкты, у человека инстинктов нет вовсе.
— Положим, нет. Живи по течению, и точка. Ну а как насчёт комфортной старости, которую должны обеспечить подрощенные потомки?
— Наши дети — не наши дети. Не твой законный кусок мяса, как мог бы сказать некто Шейлок. Это стрелы, пущенные в будущее, а стрела не оборачивается в полёте.
— Тогда кто же должен поначалу их опекать? И кто подумает о стариках, если не их потомки?
— И те, и другие находятся. Ты увидишь.
Увидел я скоро — и совершенно иное, чем ожидал.
Естественно, я покусился на здешнюю экосферу — и убедился, что она вполне природна в своей объективности. Извиняюсь за наукообразность. Впрочем, я, наверное, добавил к ней нюансов, которых набрался в лесопарке «Кусково» и на нашей собственной даче, которую огораживал от перерослых сорняков лишь хлипкий заборчик, и то с трёх сторон.
Словом, я обогнул препятствие в лице одного из шкапиков и погрузился в натуру, имея на ногах лишь подобие домашних тапочек со шнуровкой. А может быть — римских калиг с шипами и глубокими прорезями.
Дорога была уютной, почти как те, к которым я привык в аду: они там вымощены сами знаете чем, хоть под ноги не смотри. Вот я и отвык от бдительности.
Сначала тянулся плотно утрамбованный лесной грунт, по обочинам его слегка топорщили землю корни и вспухал упругими подушками кукушкин лён. Чуть подальше кто-то, если не моя фортуна, подсыпал не один слой гравия, травка живописно рвалась сквозь щели.
А ещё дальше гравий обратился в светлый крупнозернистый песок, очень чистый, практически сияющий, и чёрная коряга, вся в бурых разводах лишайника, показалась мне такой неуместной... Этакий след бури, отшумевшей в кронах.
Я уже нацелился хорошенько поддать ветку носком башмака. Но тут прямо на песок передо мной ринулся кто-то стройный, оттесняя и загораживая, ветка распрямилась, яростно шипя, и на еле уловимый миг оплела пареньку щиколотку. Он рухнул, вдоль как бы обугленного туловища пробежало длинное рыжее мерцание, а затем змея исчезла в кустарнике.
— Пламенка, — задыхаясь от боли, сказал он. — Живая смерть на жертвенном месте. Стерегла судьбу. Нельзя было, чтоб вашу, вот я и следил. Чтоб мою — в самый раз.
И застыл. Белый песок а краткий миг вспыхнул алым — или мне показалось, — просиял и потускнел до бурого.
Кажется, пришли взрослые женщины, жрицы. Подняли парня и — снова кажется — меня самого, я не мог ступить и шагу. А, может быть, наоборот: ноги сами принесли меня домой, и моя жена, которой тот же час объяснили, что случилось, оказалась на месте.
— Ты ступил, куда не следовало, — объяснила она почти что на нуле эмоций. — И тебе бы сошло, если бы ты не вознамерился пнуть сакральное животное.
Прямо вот так: «вознамерился» и «пнуть». Какой разнобой в стилях...
— Так это ж моё дело и мой ответ, — пробормотал я. К тому времени я слегка успокоился. — Мальчик-то причём?
— Трогательно, что ты принимаешь на себя все сотворённые тобой глупости, — ответила Леэлу. — Только никого не хватит, чтобы расплатиться по всем счетам. Оттого и нужны люди, похожие не на ствол или ветвь, на лист с увядающим черенком.
— Он жив? — прервал я это живописное философствование. — Будет жить?
— Возможно, — ответила Леэлу. — Бывает так, что решение пересматривают, если человек согласен существовать в боли. Так говорит Фируз.
На том мне и пришлось успокоиться. Как-то утряслось постепенно. В конце концов, лишь один я был виноват, что полез не куда следует: вот и получил в отплату душевные терзания. Поэтому я даже не пытался выяснить, остался жив тот юнец или нет.
Однако этот уровень я оставил. И по мере того, как я поднимался по этажам башни, чувствовал себя всё безбашенней.
7
Можно было догадаться: на следующем ярусе, начиная с самой первой ступени, начиналось царство взрослых, взрослеющих, повзрослевших — и служение таких, как моя Леэлу. Переиздание публичного сада в моём милом аду, но куда более продвинутое.
Хотя, с другой стороны, далеко не Амстердам, где красотки сидят внутри своих красных фонарей и зазывно улыбаются.
Среди изумительно свежей и яркой зелени, под тенью крон и сенью кущ прохаживались мужчины самого разного вида и возраста. Я бы не поклялся, что все они сплошь совершеннолетние, хотя про самых юных никак нельзя было сказать, что у них молоко на зубах не обсохло, а из старейших нимало не сыпался песок: тот самый, белый, которым здесь принято промокать красные чернила. Перекрёстки дорог и развилки троп были покрыты огромными платками, с целью, как я понял, ограничить личное пространство. На платках стояли жрицы, сплошь задрапированные в необъятные покрывала. Под дорогой тканью неброских тонов виднелся то узкий рукав, откуда высовывались тонкие пальчики, то край юбки или шальвар, то целая босая ступня с ноготками, крашенными красновато-рыжим, иногда целый извитой локон, вороной, каштановый или белокурый. Вглядываться можно было только в лица, соблазняться лишь улыбками, нежными, пленительными и чуть безразличными, как христианская любовь.
Природа была здесь — со всей очевидностью — столь же безбрежна, сколько и лес на предыдущем ярусе. Как и всё на здешней ступени. Я, такой наивный, может быть, и не понял бы до конца, если бы то и дело не повторялось по сути знакомое: мужчина протягивал избраннице небольшой платок, она бралась за один конец, оставляя другой в его руках, и оба двигались вглубь чащи. Там, сквозь ветки, светилось нечто яркое, и воображение вмиг нарисовало мне беседки, шатры или цыганские пологи. Хилое подобие крова.
И, по закону подлости, в первую же вылазку я наткнулся на свою ненаглядную вторую половинку.
Нет, собственно, ничего противозаконного я не делал: учился. Она тоже не погрешала против супружеской верности: учила. Во время моего жениховства она верно сказала: после замужества её непременно должны повысить в статусе. По-моему, статус выражался в том, что ни в какие обвёртки она не куталась, хотя длинное платье облегало её фигуру как перчатка. Притом что самих перчаток, как и башмаков или там сандалий, как раз не было: абсолютно голые конечности. Как не наблюдалось и ничего, хоть отдалённо могущего сойти за головной убор.
И ещё: глядела моя жена прямо перед собой и ни на чьи призывные мужские взгляды не откликалась.
Оттого я перевёл их (то есть взгляды) на соседний платок с весьма затейливой оторочкой. Стоящая там фигурка для игры в шатрандж мимолётно глянула мне в лицо, затем на руку, тотчас же, убедившись, что носовой утирки я не держу, улыбнулась чуть заметней прежнего и только попробовала было сдвинуться с позиции навстречу...
Как меня плотно взяли пониже локтя и произнесли самым мелодичным альтом изо всех возможных:
— Кажется, досточтимый Исидри-ини прикидывает свои шансы на рынке? Оттого и растопорщил кружевные пёрышки и сладострастные рубиновые глазки. Эх, если уж любодействовать — так с размахом. Подруги жены состоят на службе и изменой супруге не считаются. Женатиков они не обходят стороной в равной мере с холостыми и желторотыми.
Я обернулся куда более резко, чем диктовала ситуация.
То был Фируз с его рыжими кудрями и скользкой улыбочкой. Одет он был соответственно месту: в светлое и невыразимо восточное.
— Не думаю, что я преступил какую-нибудь важную заповедь, — возразил я.
(Только чуть ревновал. Без тени или остатка любви. Бывает ведь?)
— Я тоже не думаю, что преступили, — он улыбнулся ещё ласковей. — Имею в виду как вас, так и про себя самого. Оттого и говорю вам сии слова, мой прекрасный мужчина в полном соку. Почему бы вам не принять приглашение и не стать моим гостем?
— А вы приглашаете? — спросил я тупо.
— Вот именно. По всей форме. Вас ведь супруга предупреждала насчёт условий открытости и приватности? В смысле, что для меня закон не писан? Учтите, завлекаю к себе я далеко не всякого избранника, предпочитая навязываться прямо на месте. Вам оказана редкая честь.
Его пальцы на моём предплечье были бледней сосулек и казались такими же прохладными, несмотря на разгоревшийся по всему лицу румянец. Это было приятно — какая-то неземная истома протекла по моим жилам и костям, словно меня, ещё малыша, только что вымыли в жестяной ванночке и завернули в пышное, заранее согретое полотенце. «Поблазнило, — говорила тогда бабушка, в смысле что я увидел наяву некий приятный морок. — Ишь как разомлел парниша, головка клонится и оченятки прямо закрываются».
Бабуся у меня была махрово-деревенского воспитания, чем-то похожая на то самое, во что меня кутали по самый нос.
 Мы не стали брать подъёмник — как будто это могло сбить у обоих некий настрой. Но я чувствовал, будто лечу на крыльях: прямо сквозь этажи, минуя узкие марши лестниц, ввинчиваясь в пространство.
И — на самую верхнюю площадку зиккурата.
Здесь росли цветы наподобие огромных астр и хризантем, а также деревья с мелкими, прихотливо изрезанными листьями и плосковатой кроной, откуда свисала бахрома как бы из широких зелёных ладоней, повисших в изнеможении. Смоковница и виноград, мелькнуло в моём уме, хотя особого внешнего сходства я не приметил. Знаки царства, обещанного праведникам, а сами они будут коротать последние часы в тени лозы виноградной.
Так и было: в этом месте я впервые после венчального ритуала увидел стариков, что сидели на корточках или удобно вытянулись на траве лужаек. И те, и другие дремали, и Фируз с лёгким смехом указал мне на них:
— Ждут. Пока их позовут под золотую кровлю или сам я с моими детьми к ним снизойдём.
Ну конечно: кровля. И стены, и колонны, что подпирают крышу не очень большого Дворца Съездов. Той самой беседки, которую я заметил с земли, не так уж сильно преувеличив её размеры.
Дворец, вернее, большой павильон, слегка напоминал трехъярусную пагоду, крытый зал с уступами галерей, замысел некоего храма, который не состоялся. И нисколько не навевал мысли о тяжких трудах в поте лица и тела.
— Орихалк, — с лёгкой похвальбой представил здание хозяин. — Природный сплав родом из Атлантиды, в одно и то же время литой камень и загустевший металл. Пламя, которое обрело форму рудной жилы. Его бурлящая чистота наполняет земные недра, жилы выходят на сушу или в глубины морские через жерла вулканов. Ты знаешь, что Земля внутри состоит из чистейшего орихалка? Пробовал черпать магму, пока она не остыла и не выродилась, мой Исидри?
Я хотел возразить, что нет, да и невозможно такое для смертного, но не осмелился.
Он же продолжал разглагольствовать:
— Истинный орихалк — остановленное мгновение, в нём жизнь неразделима со смертью. То две стороны одной монеты, и переплавить одно в другое умеют лишь такие, как мы.
— Кто — мы?
— Такие, как я сам. Вертдом именует нас Мерцающими. Ты сделал ошибку в местоимении, мой Исидри, следовало бы не «мы», а «вы», однако я имел в виду и тебя — немного и в некоем смутном будущем, когда ты станешь вровень с остальными.
Как я понял, определить себя он не желал, оттого и заговаривал зубы.
Внутрь дома вело подобие арки, откуда лестница вела сразу на первый этаж, минуя подвальный, и упиралась в резную двустворчатую дверь с полукружьем наверху.
Как ни удивительно, я мало что за ней разглядел. Знай бы, как живут в Вертдоме герцоги и амиры, — было бы с чем сравнить. Скажу одно: масляные лампы в канделябрах из того же вездесущего металла светили тускловато, стульев не оказалось ни одного, а ковровый ворс был нам с Фирузом по щиколотку. Его домочадцы и почтительно расступались с дороги: судя по внешности, то не была его родня, но и для слуг они были слишком хороши собой и слишком нарядно одеты.
Мы обменялись то ли приветствиями, то ли кивками в сочетании с рассеянной улыбкой и свернули на внутреннюю лестницу, явно ведущую в тот самый подвал.
Снова следует уточнить: не подвал дворца, а спортивно-развлекательный клуб по интересам, причём убивали время тут очень своеобразно: сплошные цепи, кандалы, наручники, наножники, кресты, прямые, косые и Т-образные, как майка-тишотка, шведская стенка с редкими перекладинами, широкие, в две ладони, борцовские пояса и обитые натуральной кожей скамьи, слишком массивные, чтобы на них было можно отдыхать без задних мыслей. И, разумеется, факелы, обвитые пламенем самого зловещего вида. Интерьер был как две капли похож на тот, к которому я привык в своём аду, гостюя у нашего экзекутора, поэтому я не запаниковал, а лишь спросил:
— Ты собираешься меня убить?
— О нет, по крайней мере, не сейчас. Ты мне слишком нравишься, чтобы тратить тебя столь быстро.
И резко скомандовал почти без паузы:
— Становись к станку.
Почти балетный термин. Вот уж никогда не намеревался стать балериной и ни на какое мучительство в этом духе не подписывался!
Нет, я вообще-то забалдел от мысли, что можно взять нечто трепетное и нежное — и растянуть на таких вот снарядах. Лучше всего — с обоюдного согласия. Но в то же время понимал, что нипочём не стал бы ни делать, ни смотреть, зная, что это не игра, но очень-очень серьёзно. (Как в песне Давида Тухманова о том, как учитель решил жениться.)
Только вот никакой вольной игрой сейчас не пахло.
Я послушно двинулся к стенке, нехитрая моя одежда как бы сама собой слетала с меня, планируя на дубовые плахи пола. И поскольку стал гол, точно корнеплод, у меня прорезались то ли глаза на спине, то ли внутреннее зрение сродни предчувствию.
Оттого я видел, как мой хозяин снял со стены нечто похожее на метёлку и придирчиво рассмотрел, потом плотнее взялся за рукоять и крутанул раз-другой для пробы, так что хвосты разлетелись веером, испустив рой искр.
Душа моя при виде этакой жути попыталась упорхнуть через босые пятки, но пол упёрся и не пустил. Ладони плотно обхватили круглую перекладину перед моим лицом, а сзади мой противник не миг сделал то же с моей талией и бёдрами. Кожа его была гладкой, словно у змеи, и без единой чешуйки... то есть волоска. И пахло от него удивительно: смолой, как от едва проклюнувшейся по весне тополиной почки.
Странный паралич овладел моими членами, включая пятый. Ледяное дыхание обожгло спину словами:
— Умница, вот так и держись. Догадался, что это? Плеть с жилками священного металла, вплетёнными во все девять косиц. Недурная замена серебру и даже его превосходит. Сделано, чтобы порезы не зарастали сей же миг.
Какое отношение это имело ко мне, я не имел представления до тех пор, пока он не коснулся моей девственной кожи распущенным веером — легче пёрышка — и не дёрнул его книзу.
То есть он конкретно рванул, располосовав мне спину пятью бритвенной остроты коготками. И отступил: — должно быть, полюбоваться содеянным.
Боль пришла мгновение спустя и была такая, что уж лучше бы мне крутым кипятком на раны плеснули: и то какое-никакое освежение.
Тут мой истязатель, легко вздохнув, снова занёс руку и перечеркнул свежие следы поперёк, а я обнаружил, что вот он, кипяток: льётся из моих кровеносных сосудов прямо ручьём.
Бросил плеть и приник всем ртом к крестообразным порезам. Губы были чуть шершавые, а язык узкий и в мелких шипиках, будто у кошки. Оттого мои ладони прямо как прикипели к брусу, а тело выгнулось в стане, отчего нижняя перекладина снаряда вонзилась в живот.
— Стой и не смей мне ёрзать, — скомандовал Фируз между делом. — Филейная часть у тебя куда вкуснее рёбер и лопаток, так что не искушай меня без нужды, поводя ею... раньше времени.
— Зачем ты меня мучаешь, — еле пробормотал я. На знак вопроса не хватило сил.
— Я не мучаю, как ты мог такое подумать! Только вывожу на свет ту боль и тот ужас, что всю жизнь копятся внутри и под конец разорвали бы тебе душу. А потом лечу всё сразу — и то, и это несчастье.
В самом деле, когда Фируз отделился от меня и дал упасть, стало совсем легко.
— И почему я такой тебе послушный, — прошептал я одними губами. — Этот... натурально-опиатный кайф?
— Нет, до чего же приятно иметь с тобой дело!
Он стал рядом на колени и с неким усилием оторвал мою башку от половиц. Глаза мои разверзлись, и я узрел, что мой радетель почти что наг. Не гол, как я сам, а именно что наг в самом возвышенном стиле. Одни батистовые шальвары, и те на бёдрах.
А поскольку батист был самый лучший, шёлковый, через него просвечивало всё что можно и всё, что нельзя. И вовсю расправляло собой складки материи.
Оттого я чуть повысил голос:
— Прошу тебя, вот этого стыда — не нужно. Лучше выпори меня снова. Изо всех сил. Как только хочешь. Прямо сейчас.
— Мой умник, оказывается, к тому же и храбрец, хвала богам, — рассмеялся Фируз. — Не боится, что я его убью, а ведь мог без натуги, право. Царапины, что я нанёс, почти зарубцевались, но с той же лёгкостью откроются, если к ним добавить новые.
И добавил, поднеся губы к моему уху, так что в лицо ударил новый его запах, более терпкий — чистого пота и заморских пряностей:
— На самом деле ты так просто не умрёшь, не надейся. Я лишь похваляюсь и дразню. В тебе куда больше смерти, чем у любого другого человека, потому что ты пришёл с той стороны Блаженных Полей, — даже слишком много для одного меня. Догадываешься, как и из чего мы забираем смерть? Я и мои птенцы, которых ты видел? Из крови. Люди говорят — кровь есть душа и жизнь. Мы говорим — это плоть и смерть, ибо людская жизнь по сути своей умирание и во всём равна своему итогу.
— Зачем вам такое? — спросил я из неуёмного любопытства.
— И снова выдам тайну. Без этого мы сами не сумеем уйти — нам нужна стойкая тенденция, как сказали бы люди. А жить в Вертдоме, дыша ароматами садов, чистой воды и солнца, мой народ смог бы вечно.
Я не стал спрашивать, кого он подразумевает под своим народом. Чувствовал, что без того пойму куда скорее и успешней.
Тем временем Фируз с лёгкостью взял в меня в охапку и понёс туда, где за ширмой пребывал потайной камушек. Дал мне как следует опростаться и бережно обмыл из кувшина; я, грешным делом, подумал, как бы его не потянуло на золотой дождь, тоже ведь телесная влага, но одёрнул себя, крепко ругнув за кощунство.
Уложил на скамью ранами кверху. Я с облегчением подумал, что так ему не видать мой робкий уд, годный лишь для внедрения детишек. Коснулся пальцами моего подбородка, повернул голову набок и поднёс к глазам что-то вроде опасной бритвы. Таким «жиллетом» пользовался мой дед, пока оно не превратилось в узкую полоску, но на нём никогда не было золотистой полоски по краю.
— Самозатачивающееся лезвие, — пояснил Фируз. — Внутри пластина из самого прочного орихалка, по бокам более мягкая сталь. В одно и то же время ранит и исцеляет. Порезы обильно кровят, зато чистые, потому что вся зараза в них убита. Но я, пожалуй, не стану пробовать его на тебе. Сегодня я насытился в полной мере и не хочу эту меру превышать.
Отложил бритву. Распялил меня на скамье, словно препарированную лягушку, прихватив за щиколотки и запястья мягкими ремнями. Накрыл всего, помимо... хм... операционной зоны, сброшенными ранее пышными тряпками. Должно быть, со стороны моё седалище в окружении тончайших вышивок и самоцветных инкрустаций смотрелось комично — похабная святыня в накинутом на неё рушнике, картинные хлеб-соль в его же смятых складках — но я-то был внутри, и мне было не до смеха.
... Взялся за тонкий по виду кнутик самого чепухового вида — в старину похожим детишки погоняли обруч. Только вдоль этого были грани, четыре или пять.

Приподняться у меня не получалось — даже голову не удалось повернуть с одной стороны на другую, даже оглянуться, чтобы проследить за тем, как палач заходит с другого боку.

Безнадёжно уронил голову назад на скамью. И тут меня обуяла дикая смесь стыда, ужаса, предвкушения и непонятной радости, что — вот он, порог. Осталось лишь переступить.
 Раз. После не такого уже сильного толчка по коже кругами расходится тепло, проникая в мышцы, переходя в пламя.
Два. Орудие ложится поперёк меня всей длиной и пропахивает во мне борозду. Опахивает ещё сильнейшим жаром.
Три. Кто сказал, что такое можно считать? Сочти крупицы жидкой соли в океане. Искры огня над изложницей, когда наклоняется ковш. Капли в фонтане жидкой магмы.
Теперь можно не прятать в себе крик, который ты давил в себе всю сознательную, всю такую из себя зрелую жизнь. Теперь можно всласть возненавидеть, выплеснуть, что накипело. Закрыть некий воображаемый счёт. Начхать со своих небес на приличия.
Позже я понял, что происходило, не голыми чувствами, а рассудком. Мощный прилив страстей до и в начале жестокой разделки не просто меня спас, наполнив эндорфинами. То, что я чувствовал, к великому моему сожалению, не было обыкновенной болью.
«Я виноват перед тобой и несу кару, — хотел я сказать тому, другому, и не сказал. — Ты казался мне мерзок, ибо втайне я тебя желал, или я хочу тебя оттого, что ты язвишь моё воображение и тело? Всё это началось не сегодня и не сейчас, когда я уже получил по заслугам и лишь оттого мог к тебе привязаться. Мне хватило первого взгляда на силуэт, выступивший из стены рядом с моей невестой».
... Как видишь, я сделал по твоему желанию. Твоё мужское и супружеское целомудрие не нарушено, — сухо проговорил экзекутор, отлепляя меня от ложа. — И впредь намереваюсь поступать так же: творить с тобой лишь то, чего ты по правде и по истине захотел. Чтобы научился отвечать за свои желания.
— Так ты не вымещал на мне свою обиду, а учил? — пролепетал я.
— Хотел бы последнего, — отозвался он с лёгкой угрюмостью. В здешнем освещении он не казался мне лучезарным купидоном первой встречи: щёки чуть впали, резче выделились скулы, рот словно провалился вглубь черепа. Вдобавок мы оба были в страдном поту и странного вида белесоватой плесени, словно младенцы только что из родимой матки; на краткий миг я всецело проникся нашим братством и отдался ему.
Тем временем Фируз одел меня в новое и такое нежное, что я едва почувствовал прикосновение ткани к распалённой коже. И его рук, когда он поднимал меня вверх по лестнице.
Там он сдал меня своим детям и приказал:
— Устройте Исидри-ини поудобнее и подкрепите его силы тем, чего он захочет. Он прошёл посвящение в жизнь и теперь ничуть не хуже любого из вас, хоть кое-кто успел завершить учебный курс. Так что не смейте бахвалиться перед ним своими прекрасными матерями, с кем я однажды переведался. Вернусь из сада — проверю.
Двум вещам я был несказанно рад: почтительному молчанию вокруг и тому, что меня отпаивали (и откармливали) от пережитого на античный манер — уложив на левую сторону тела. Остальное ныло куда сильнее.
И всё-таки после инициации, которой меня подвергли, я чувствовал куда большее, чем кайф. У меня открылось второе дыхание, как при непосильно долгом беге. Свалилась непосильная тяжесть, которую я волок по жизни, сам того не замечая.
Оттого я с живейшим интересом наблюдал за юношами и девушками, которые меня обихаживали: учтиво, но без малейшего подобострастия. Все они были рослые и по-разному, но очень хороши собой. Скорее всего, от местных жриц, может быть, и от симпатичных прихожанок, прикинул я. А вот с предполагаемым родителем — никакого сходства. Да полно, в самом ли деле наш хозяин был их родным отцом или я снова не так понял? Кажется, он был мастер двусмысленностей.
А ведь я сам говорю надвое, пришло мне на ум. Какой он мне хозяин? Глава семьи, владелец дома — ладно, пускай. Но реальной власти надо мной у него нет и не будет, пока я не позволю.
— А где Фируз-ини? — спросил я у девицы, которая держала передо мной фаянсовую миску с виноградом и плевательницу для косточек.
— Отец все эти дни в саду, насыщается, — проговорила она чуть недоумённо. — Нынче много старцев и стариц, и многие хотят снять с себя смертную ношу ради жизни в Вечных Полях.
 — Один на всех? — продолжил я наугад. — Как хватает только. А вот ты, например... Как тебя зовут, чтобы не тыкать в тебя местоимением?
— Я ему помогать не умею и не имею права. И, кстати, ещё потому, что не родилась для истинного имени. Давно никто его не получал — оттого отец делает самое главное один. Ах, я ещё не ответила? Можете звать меня Мирримат, Миррой. А вам подходит, что мы вас зовём Исидри-ини?
— Отчего бы и нет, на родине меня звали примерно так же. А Мирра на моём языке значит «горечь благовонных курений».
Всё это было взлётом моей фантазии — и оттого меня вдруг осенило. Не один Фируз тут занимается словесной рокировкой. Он пьёт от стариков — как пил от меня, только до самого донца. Забирает смерть тогда, когда больше ничего в них и нет. Уводит из этого мира. Убивает. Когда он ответил на тот мой, самый первый вопрос, никакой подмены понятий не было.
— Получается, ваш отец мог и меня увести туда же? — спросил я.
— Не думаю, что вы оба того захотели, — ответила она спокойно. — А он отроду не насиловал чужой воли. Без этого проблема становится чисто теоретической и риторической.
Нет, правда, до чего же умело средневековые островитяне используют современный научный жаргон! Или, напротив, ту древнюю латинообразную терминологию, откуда растут ноги у современной?
Такой вот урок я получил от юного поколения. По счастью, поучений, схожих с теми, что давались на низлежащем уровне, я избежал: все недоросли были корректны до чрезвычайности, будто я был существом абсолютно бесполым.
Когда я во всех отношениях пришёл в себя, меня определили на место. Надо сказать, что приватность в Золотом Доме соблюдалась куда лучше, чем в других местах: покоец у меня был крошечный, в полторы комнаты и семь татами, но на двери была задвижка. Причём с внутренней стороны, что немаловажно.
А ещё здесь повсюду были огромные зеркала с орихалковой амальгамой, отчего отражения было выдержаны в более тёплых тонах, чем оригиналы: вряд ли я в жизни был таким мулатом, да ещё с каштановой шевелюрой.
Еду здесь добывали на постоянно действующей кухне, могли притащить на подносе в номер, стоило лишь вежливо попросить, но хорошим тоном было присутствовать на обеденной трапезе, скорей даже раннем ужине, где собиралась по крайней мере треть обитателей Орихалкового Павильона. Возглавлял церемонию Фируз или его пустующее кресло с вытянутой крутым овалом спинкой, обитой зелёным бархатом, такими же подлокотниками и скамеечкой для ног. Разговоры за столом велись чинные, исключительно по делу и малопонятные. От скуки я спасался тем, что пробовал извлечь и сложить из кусков информацию, которую, по правде говоря, никто от меня и не скрывал.
Благодаря застольным беседам я сложил догадку о том, что среди Фирузовых потомков были и те, кто родился не от него, а от подобных ему женщин — племянники, племянницы и более труднопроизносимая родня. Наш Дом Энунны был самым славным в Сконде, если не во всём Вертдоме, и сюда паломничали с самой разной целью.
Также я заметил, что Фируз ест и пьёт очень мало, чтобы, как он при этом приговаривал, не изводить понапрасну добро. Исключительно для-ради честной компании, добавлял он со смешком.
Вот ещё что. Когда некто наивный (хотя куда менее наивный, чем я сам) поинтересовался какими-то событиями в городе, ему ответили:
— Увы, юноша, не имею никакого понятия. Ибо я пленник этих стен; у меня социально-политическая агорафобия в хронической стадии.
Греческим здесь явно владели не хуже, чем латынью.
Так я проводил дни — с явной пользой для себя. Но вот какой конкретной службой меня нагружали, сказать было трудно. Так, помаленьку и на подхвате, а к большему не стремился: как бы не напортить от избыточного старания. Учился, понятное дело; но ещё с большей долей созерцательности и перипатетики, можно сказать — перипатетичности, чем внизу. Что значит — бродил по окрестностям с патетически-вдохновенной миной на физиономии. Бездельничал, разыгрывая из себя наблюдателя. Получал опыт, иной раз шокирующий и парадоксальный. Между делом впитывал в себя красоту цветов и растений, слегка привядшую, стараясь не замечать тихих и неспешных тризн, которые здесь разыгрывались.
А заодно их протагониста.
Мой добрый знакомец как бы ничего и не делал. Обменивался с тем или иным дряхлым гостем несколькими фразами и коротким поцелуем и отходил в сторону, а тот ложился наземь, свернувшись уютно, как дитя в утробе матери, чуть вздрагивал и блаженно вытягивался в струнку.
Почти сразу являлись двое-трое младших, брали тело на широкую простынь и уносили. Главного обряда они или не совершали, или я просто не замечал: бывает, что изо всех по-настоящему видишь только одного.
Как-то неожиданно я обнаружил, что в Сконд меня внедрило, когда начался разгар местной весны, бракосочетался я в сердцевине лета, и ныне в Муарраме царил настоящий Мухаррам. Иначе Самайн. Цветы приувяли, в тускло-зеленоватой шевелюре деревьев засветились бледно-золотые пряди, жара сменилась неверным, но всё равно приятным теплом.
Да и от Фируза, когда он являлся домой, чтобы перекинуться с одним из нас несколькими словами, улыбнуться другому и надолго удалиться к себе, горьковато и зазывно пахло осенью — прелым листом, мороженой ягодой, талым снегом на траве, ледышками на поверхности ленивого ручья.
«Сохнет и вянет», — вспомнилась мне строка из сказки про эльфа-подменыша. Не дай боги — скукожится совсем.
Надо бы мне быть аккуратнее в мысленных выражениях, а то прилетит от него, вскользь подумал я. И ведь не боги, а тот Бог, который Всевышний, копошился в мыслях и всуе вертелся на языке.
И понял, что нет, не прилетит. Мне — уж точно.
Зато Мирру, с которой я мало-помалу сделался накоротке, успели разок протащить через подвальные красоты: весь следующий день доброхоты роились вокруг неё, тихо торжествующей, как двумя неделями раньше — вокруг меня самого.
— Ничего страшного, — ответила она моему немому взгляду. — Я и не боялась. А потом чувствуешь себя чище и сильнее — разве ты, мой брат Исидри, такого не ощутил?
Я с ней согласился и задним числом подумал, что прошёл тогда через подобие тюремной или армейской «прописки». Или через ритуал посвящения в полноправные члены команды, хотя о том вовсе не просил. Причём с вариациями и добавками, о которых ни одна здешняя девица и даже паренёк, похоже, не догадываются.
И снова я попал мимо цели. Однажды девочка меня попросила:
— Ты не поглядишь вместе со мной? Отец удалился вниз вместе с Раиат, а она совсем неумелая, и мне страшно. Уже третий час пошёл.
Раиат, или Райя, я её всё Раечкой кликал, — родилась от пришлой датчанки либо норвежки: белокурая, белокожая и вся как наливное яблоко. Короче, имела куда более славянскую внешность, чем любая настоящая славянка. Я ей симпатизировал и не слишком того стеснялся: твёрдо знал, что не укушу и не искушу. Потому как не имею на то права.
А тут такое! Раечка, по ходу, была не раз испытана, но ведь такое трепетное существо...
— Разумеется, — проговорил я и тут же спохватился. — Но ведь не положено, наверное.
— Если через потайной глазок и не шуметь, то можно. Бывает, нарочно просят подстраховать. Ты сумеешь идти и говорить так, чтобы отцу не помешало?
«Вот бы ему в голове его рыжей помешать орихалковым веником», -подумал я, но не выразился вслух. И ладно, а то всю жизнь бы себя пришлось успокаивать.
По всему периметру главного подвального зала был ход — метра два вышиной и такой широкий, что проползти боком было без проблем. Хорошо, что в первый раз меня не предупредили — до сих пор бы совесть грызла. А может быть, запросил бы видеоролик.
— А можно ему такое — с девушкой? — сдавленно говорил я, протискиваясь за Миррой. — Интим, то, сё. Конечно, они там друг другу не цветочки дарят и не носами трутся, но всё-таки.
Она, кажется, вначале не понимала. Но потом тихонько рассмеялась:
— Да только так сойтись и можно, чтобы ни греха, ни его тени: Фируз-ини — убеждённый мужеложец и нас творит по чистому велению долга. Больше ведь некому, он здесь один в подобающем возрасте.
— Каком? — спросил я. Надеюсь, такое любопытство не наказуемо.
— Триста два года, — ответила она с долей гордости. Я решил было, что ослышался — на самом деле тридцать два, — но Мирра добавила:
— Зрелость мужчины его народа — двести лет или около того. Женщины — сто пятьдесят. Думаю, тебе бы любой сказал, если бы ты задал вопрос в уместное время и уместном месте.
Нынешнее место, во всяком случае, трудно было назвать подходящим. Я уже решил, что зазря оставлю здесь половину моей шкурки, когда моя спутница приникла к оконцу, откуда сочился тихий оранжевый свет, и довольно сказала:
— Молодец Райя, всё правильно делает. Красиво у неё получилось.
Я глянул в отверстие рядом — там было натуральное подобие бинокля, вроде бы даже с линзами.
Меня едва не разобрал смех: всё оказалось наоборот по сравнению с тем, что я себе представлял. Это было японское шибари с некими интересными дополнениями, однако в качестве живой скульптурной глины выступал сам Фируз.
Он был облачён в верёвочный доспех, сплошную пеньковую татуировку, которая срослась с телом, оставляя крайне мало нагих клочков и полный простор для воображения. О наручах, налядвенниках и набедренниках не говорю: даже чресла были обвиты фаллокриптом, соски окружены плоскими кольцами, волосы — аккуратно уложены в шлем или, пожалуй, сетку замужней дамы, только что не золотую и вовсе не тонкую. Между лопаток пролегала канатная дорога, соединяя фаллокрипт и петлю, что шла от затылка через всю нижнюю челюсть и закрывала низ лица, зарумянившегося уже совсем ненатурально.
А ещё из него, по всей видимости, пытались изобразить космонавта в скафандре, парящего в невесомости, или (что куда более соответствует времени) ангела с распростертыми крыльями, идущего на крутой таран планеты.
Я так загляделся, что позабыл про существование Райи. Но тут раздался её голосок:
 — Сьёр мой отец, вы ведь можете издать стон, когда вам приестся. Или сжать кулаки: раз-два. Чем больше вы терпите, тем будет хуже выходить из стасиса. Я ведь вот-вот сама начну — у меня нервы куда слабее ваших.
Моя соседка беззвучно захлопала в ладоши.
Фируз вобрал в себя воздух и медленно, со скрипом выдохнул.
— Поняла. Сделать быстро или распутывать узлы по одному?
Кажется, он сделал некий знак обеими руками, потому что Райя ответила:
— Благодарю вас.
А вот от того, что произошло дальше, я едва не завопил сам и не рванул неведомо куда и зачем — благо одна маленькая рука запечатала мне рот, а другая цепко ухватила оба запястья сразу.
Райя сняла со стены факел и провела шефу вдоль спины. Пенька вспыхнула, окутав его вопящим пламенем, и тотчас распалась на мелкие уголья. Фируз упал, но не плашмя, а сразу на колени, попытался выпрямиться и не смог.
Но когда девушка, убрав факел на место, протянула ему обе руки, встал легко и почти грациозно. Только сейчас я узрел его во всей красе: узкие плечи, тонкий стан, мальчишеские бёдра, округлый зад и пенис, похожий на крошечного птенца в гнезде. Огонь прогорел так быстро, что не тронул кудрей — червонное золото всё так же окутывало его плечи, спину и остальное. Хотя, может статься, огонь и волосы Фируза состояли из сходной материи.
А ещё наш всеобщий отец улыбался почти совсем как прежде. Таким и остался в моей памяти на то краткое время, пока меня утаскивали прочь, царапая мною стены.
— Уфф, — было первое, что я услышал от Мирры на просторе. — Наше дело выгорело.
— В буквальном смысле, — согласился я. — Так что это было и ради чего я вам понадобился?
— Видишь ли, отец так обновляется. Где-то раз в году, последнее время чаще. Уничтожает себя до некоей нерушимой основы, а потом выращивает заново, словно дерево из уцелевшего корня, королевскую лилию из луковицы, буйный костёр из головни... всякий раз иначе. Меру и способ понимает лишь он сам. Так вот, он может обойтись и один, но с подручным куда легче. Но в то же время рискованней. Я до сих пор не понимаю, что он увидел в неопытной девочке: разве что мимолётный отпечаток твоей души.
— И если бы она не справилась с ситуацией, разгребать её должен был бы я?
— Если бы отец захотел её переупрямить, ты мог бы приказать ему раньше, чем обвязка погрузилась в плоть. Наверное...
Мирра покачала головой:
— Не знаю точно. Ты был как соломинка, попавшая под руку утопающему. Тонущему дромедару, пожалуй. Говорят ещё, что в Рутене, где у тебя корни, жизнь куда легче вертдомской, даже скондской. Нет всеобъемлющих войн, смертной казни, моровых поветрий, может быть, даже землетрясений, ураганов и больших волн — таких, что приходят неведомо для вас. Вы создаёте себе покой, а теряете интерес и закалку. И поэтому вынуждены делать из опасности и мучений игру — почти как мы здесь. Только вот мы в этом по правде живём, а вам оно необходимо для того, чтобы просто существовать. Однако вы люди сведущие.
Н-да. Всё-то девочка смешала и спутала. А об игре в боль и подчинение... Слышал я краем уха об одном несвященном тетраграмматоне, почитатели коего ублажали себя примерно таким способом. Только сам не участвовал, не судился, не привлекался. Всегда считал, что они без нужды накачивают себя естественным наркотиком человека. Моё тогдашнее мнение по поводу? Всё, что странно и непонятно большинству, есть извращение.
— Вам-то сие зачем? Тем, кто в Доме Великой Матери?
— Нам — по-разному, смотря кто мы есть. Чтобы подняться над собой. Совершить небывалое. Продлить своё бытие.
— Послушай. А что такого страшного было бы, если б ни девочка, ни я тогда не совладали? Отец бы ведь не помер?
— Нет. Бывает существование, куда худшее смерти, — ответила Мирра в старомодном стиле. — К примеру, то, что в вашем Рутене зовут счастливой жизнью.
«Прислушайся к себе, — твердил мне тем временем внутренний голос. — Неужели то, что приносит радость, нуждается в оправданиях? Разве то, что не вмещается в Прокрустовы рамки привычки, надо урезать для вящего удобства и приятности? Ведь и ты изменяешься с каждым мгновением».
Есть вещи, в которые вникаешь невербально, хоть тебе не говорят и не намекают. И даже скорее, чем было бы, если бы ты задавал вопросы, которые часто могут запутать и ту, и другую стороны.
Наш феникс явно взошёл на костёр раньше урочного времени. Что-то неотступное его грызло и точило.
В обители священных гетер он завладел мной и увёл от мнимых греха и соблазна ради куда более весомых. Дал мне это понять. Заманил и тут же сыграл отступление. «В общем, понятно. Природа его такая — искуситель, — отчего-то подумал я очень внятно. — И не хочет, а соблазняет».
Но вот чем больше он меня от себя отталкивал, тем притягательней становился: хотя, с другой стороны, что нового в такой игре? Неужели трехсотлетний хитроумец всего не понимал? А его дочери — они что, подстроили мне позорище нарочно?
Ибо временами я сам хотел бы затянуть пропитанные смолой верёвки на его теле и поджечь; приторочить к скамье или андреевскому кресту и отхлестать до обоюдного беспамятства. Выместить свою досаду на то, что он меня так бережёт. И так издевательски мне послушен.
Иногда, чтобы полностью удовлетворить желание другого, стоит его изнасиловать.
Что же, мне теперь — самому просить о подобном? Или попытаться обернуть свои стыдные желания против него самого?
8
В каждой из келий было практически всё для того, чтобы отсидеться столько, сколько тебе понадобится. Справить каждодневные нужды оказалось даже проще, чем я думал: для отдыха был упругий пол, еды и всяких мелочей наподобие салфеток, полотенец и флуоресцентной лампадки отыскался лифт, для отходов — мусоропровод. Бродить ночью по здешним лабиринтам и завихрениям, да ещё в кромешной тьме, не было никакой необходимости.
И всё-таки меня постоянно тянуло на мелкие авантюры. Пробираться по извилистым коридорам, неся на вытянутой руке механического светляка, кутаться в тени, изумляться тому, как иначе выглядят привычные места.
Искать таких же бродяг, как ты сам. Или бродягу.
... Он стоял рядом с единственным на весь малый дворец факелом и сам казался его трепещущим двойником. Здесь, как и во всё Сконде, боялись открытого огня и употребляли хитроумные приспособления, чтобы погасить едва начавшийся пожар, но Фируз для такого даже на беглый взгляд не годился.
— Что, монсьёр, не спится? — спросил я, невольно употребляя северное титулование, перенятое от Раисы.
— Да мне спать не так уж и надо, — откликнулся он, — вот ещё бы от навязчивых сновидений избавиться.
— Грёзы о былом могуществе, — нарочно поддел я.
— Может статься. Обо всех землях, где я успел побывать, пока Вертдом не выставил себя праведным перед рутенскими ничтожествами. О прекрасных человеческих созданиях, которых приходилось завоёвывать: нынешние-то являются ко мне сами. Обо всех тех, кто прибегал к моей помощи и моему суду. О былом совершенстве, когда мир был нам послушен и мы сами были целым миром. Что поделать! Тот, кто властвовал, умеет подчиниться, ибо не бывает власти без ответа за неё.
— Подчиниться — в том числе и мне? Послушайте, отец наш, мы здесь одни, во всяком случае, в окружении истых скромников.
— Могу ли попросить тебя называть меня на «ты», чтобы скрыть издёвку?
— Или чтобы приравнять тебя к королю, поставив рядом с Кьяртаном Всевертдомским?
— Так титулуют не одних королей. — Голос у него был, как и прежде, усталый и тихий, несмотря на мои старания его раздразнить.
— Хорошо. Фируз, ты можешь мне объяснить на пальцах, как последнему неучу, что творится?
— С кем: со мной, с тобой или между мной и тобой? — покорно ответил он.
— Давай с самого начала. Это правильный выбор?
— Да. Обо мне и таких, как я. Ты слыхал название «дирк» или «дирг»? Нет, пока не отвечай, возьми на заметку. Так вот, ещё до короля-деда Ортоса рутенцы решили возвратить нам нами же изобретённую науку генетику. Но в своём собственном варианте, который, по их словам, был воплощением жизни и не терпел рядом живую смерть. То есть нас, Мерцающих. А умение рутенцев вложить в окаменевшую утробу живое семя оказалось весьма кстати. Поэтому нас попросили уйти изо всех областей — будто нас вообще не существует и сама природа нас не терпит. Однако власть Домов Тёмной Матери была сильнее любой рутенской — кстати, делали они и их старые женщины то же, но вдумчиво и не торопясь. И дочери Энунны, не чинясь, приняли Мерцающих под свой кров — с наказом не выходить из стен или хотя бы не отходить от них. Причём лишь в ночное время суток.
-А сам я — натуральный рутенец.
— Я не мстителен. Но уж если ты упомянул себя...
Он втянул в себя воздух.
— О божества стихий! Я там, в цветнике сестёр, жутко рассердился. Подумал: «Вот, стоит и глазеет, а сам влюблён в одного меня — с первого взгляда, первого взмаха ресниц, так безоглядно и безрассудно, что поневоле вынужден скрывать от себя самого. К тому же вздумал себя охомутать — причём самым наидурацким манером».
— Знаю. Вроде как мы это давно прошли.
— Или через это. Ты прав — не стоит теребить известное.
— А что я дурень безмозглый — тоже знает любая собака в Муарраме?
— Вот про это — слушай. Я, как упомянуто, был одним из блюстителей твоей брачной грамоты. В ней заложена обычная возможность развода, только вот залог тобою был предложен — и взят — необычный. Ты сознаёшь, что им служит твоя собственная жизнь?
— То есть развестись по собственной воле и оставить жене вено я не могу? А если попросить о таком саму Леэлу?
— Можешь, — он усмехнулся. — И то, и другое. Только вот не знаю, считать ли ущербом смерть, которую повлечёт твоё согласие с тем и этим: быть может, она запрятала ключ от твоего залога слишком далеко? Всё-таки в каждой женщине есть малая крупица ведьмы. Оттого я надумал залучить тебя — туда, где никто как бы и не живёт, значит, и ты не будешь. Пустое место.
— Снова муть какая-то, — ответил я. — Может быть, мне вовсе не захочется ничего менять в моём состоянии.
И вдруг словно ударило полузабытое. Мой спутник, которого назвали почти тем же непонятным словом. Моё дело и необходимость в нём отчитаться — а не вязнуть в скоропалительном браке.
— Теперь о тебе и мне, — продолжил Фируз отрывисто и как-то слишком сухо. — Поначалу я хотел сделать тебя прелюбодеем, чтобы разрыв вышел как бы сам по себе. Не расторжение брака, а исторжение из него. Я считал, что ты поплатишься как обычно. Две сотни ударов — та же смерть, но я мог бы сделать куда легче для тебя. Упредить этим соитие, как уже пытался. Растянуть во времени. Всякий раз излечивать раны лаской.
— Это поначалу. А под конец?
— Кади Эбдаллах открыл мне глаза. В законе много тонкостей, и незнание их не освобождает от ответа. Леэлу-Хафизат вышла за тебя будучи простой служительницей, но изменишь ты по сути наперснице Богини. Даже беспримесные мухамадийя относятся к такому серьёзно, что и говорить насчёт исповедующих веру своих отцов! Иначе говоря, нарушителю брачной чести, как и мужеложцу, положен костёр.
«Два костра, — подумал я. — За то и другое».
— И ты сделал разворот наоборот, — сказал я вслух. — Из-за меня, бедного, или твои личные страхи тоже сюда примешались?
Так называемый момент истины.
— Мне огонь не так и страшен, даже если допустить, что я в него попаду, — ответил Фируз. — Не говоря о том, что ремесло у меня такое: дарить сладость последнего поцелуя. Почти как у твоей супруги и её сестёр. Оттого я не подлежу суду — тем более что меня по сути нет, ты помнишь? Нет, я полагал, что сумею обуздать то, чему положил начало, если оно начнёт распускаться в нас юным цветом. Только ведь ты сам не пожелал. Тебе мерзка содомия, мне — насилие.
 — Как насчёт одолеть порочные инстинкты? («И мне, и мне самому».)
— Ты видел. Выжигание раньше помогало от соблазна. Было несколько ложных ситуаций: верные жёны и неоперившиеся отроки. Но нынешняя тяга к тебе угнездилась слишком глубоко, чтобы можно было выкорчевать. Если с корнем вырвать сердце, я, похоже, умру.
Факел выправился и горел, почти не мигая.
Дирг. Диркхам. Клинок. Живой клинок. Моего проводника из Елисейских Полей именовали похоже.
— Теперь скажи, Фируз. В самом начале ты упомянул имя. Это так называли тебя и твой народ — дирги?
— Да. Жаждущие клинки во плоти, — он кивнул.
— Мой провожатый тоже из них? Хельмут Торригаль, важное лицо при дворе короля-внука?
— Снова да. Он пришёл в Вестфольд после нашего изгнания... и он не такой, как мы все. Меч, боевой и особенно палаческий, удерживает в себе все жизни, которые отнял: мой народ сказал бы, что смерти, ведь злодей — почти что труп. Будучи обыкновенной сталью, Торригаль принял в себя некоего бастарда от Мерцающих. А когда число выпитых с кровью душ превысило девяносто девять порочных мужчин на одну невинную женщину, которая пожертвовала собой, — стал человеком. Оборотнем. Взял имя своего хозяина. Ныне в большой чести как человек властный и справедливый.
— И больше не потребляет, — кивнул я. — Завязал.
— Напротив, — ответил он с неохотой. — Водит войско и истребляет заговоры. Участвует в казнях и сражениях. И убивает, конечно.
В голове у меня закружилась карусель самых разных идей и эмоций.
— Фируз, — пробормотал я, — мне ведь и так и эдак уходить надо. Хоть через воду, хоть через пламя, хоть через какой-нибудь другой экстаз. В аду меня, наверное, совсем заждались: такой, знаешь, малый филиал широких Елисейских Полей. Не очень-то блаженный, как вспомню, но почти дом родной. Там ещё хозяином этот... как его... Вольф почти что Моцарт?
Он поднял на меня свои огнистые глаза:
 — Я тебя не выпущу. До тех пор, пока не уйду в Поля сам.
А ведь вправду может, подумалось мне. Не пленить, это полбеды, а дезертировать. Набрал за триста лет тёмной энергии для переправы.
— Собака на сене, — вырвалось у меня. — Сама не ест и другим людям не позволяет.
— Что-о?
— Фируз, ты ведь пообещал меня слушаться.
Он моргнул раз, другой. Вот уж не думал, что сверхлюди так несообразительны!
 — С моей казнью как-нибудь утрясётся. Не завтра ведь и не послезавтра, верно? А сегодняшняя ночь — она сегодня. И моё желание — одинаково с твоим.
И добавил:
— Мне гореть недолго, а тебе без меня — всю жизнь. Что с того, что нам достанется лишь крупица счастья? Если оно истинное, можно растянуть его на вечность.
Тут он понял. Мы стиснули друг друга в объятиях, и если Фируз не сокрушил мне рёбра, то лишь потому, что от моей удесятерённой силы ему досталось не меньше.
— Идём, — тихо и хрипло проговорил он. — К тебе. Ко мне. А, куда угодно!
Думаю, одного шествия по здешним кулуарам с пьяно танцующим фонариком в одной из четырёх рук было достаточно, чтобы вчинить нам иск за злостное нарушение морали. Мы доплелись до его комнат и рухнули во что-то упругое и гладкое прямо за порогом.
Светильничек примолк, зато глаза моего любовника загорелись алым. В этом свете мы вслепую шарили внутри оболочек, одно отбрасывали, третье сдирали с мясом, в десятом путались. Дыхание пресеклось, в ноздрях клубился пуховый туман, сердце бухало под самым горлом.
Тут на меня налегли, выбив из груди остатки воздуха, и пронзили, точно девственницу. Грубо, немилосердно — и я понял, что именно того хотел сейчас всей душой и плотью. С самого начала хотел.
— Липкое, — пробормотал я. — Это кровь?
— Да. Моя, — ответили мне.
Потом я повернулся на спину и огляделся. Огня для такого почти хватало.
Где-то вдалеке смутно светилась дверь. Островки скомканной одежды возвышались на гладкой, как бы водной поверхности. Мы перекатились к основанию широкой кровати с балдахином, как бы каморы в каморе, но взобраться на неё, по-видимому, нам не хватило сил и времени. Парчовое покрывало было натянуто без единой складки, полог расправлен так, чтобы закрыть изголовье с боков. В изножье было брошено несколько подушек, сосчитать их казалось не проще, чем булыжники в японском саду камней. Во всю длину одной из колонн повисло нечто тонкое, глянцевитое... По-змеиному хищное.
Я привстал, чтобы лучше видеть. Пол под рукой мягко прогнулся.
— Местный каучук, — объяснил Фируз, чуть придерживая меня за плечи. — Как и повсюду, только высшего сорта.
 Сам он без усилий перекатился из лежачего положения в позу лотоса.
— Нет, вот это.
— Кнут с такой же сердцевиной в оплётке гладкой кожи. Без какого-либо металла, который мог бы ранить или исцелить человека или Мерцающего. Раньше таким добывали подлинную правду, изредка бывала и подноготная, ничуть не хуже. Но это совсем другая сказка, — говоря это, он ухмыльнулся.
— Зачем тебе?
— Для личного ублажения. Бороться с блажью и соблазном.
Он специально нанизывал синонимы и подпускал двусмысленности, чтобы слегка меня побесить. Это меня утешило: кажется, мой возлюбленный мало-мальски пришёл в прежнюю норму.
— Соблазном? Чьим? Положим, ты себя частенько таким потчуешь. В том нет секрета ни для кого. Но вот стоило тебе заговорить о блажи — и я вспомнил одну несуразицу.
— Какую?
— Твои отцы-пустынники и жёны непорочны плюс отроки в белых перьях. Примерно так.
— И что?
— Ты же ведёшься от одних парней, а оплодотворяешь из чувства долга.
Он рассмеялся.
— Конечно. Только если супруг не может подарить потомство, супруге положено с ним развестись. Я имею дело со свободными от уз и забираю себе редкие плоды соития. Однако брак в Сконде — удивительная вещь. Случаются крепкие пары на всю жизнь. Бывает несколько жён у одного успешного мужчины, а бывают и жёны-многомужницы, так что получить обыкновенное людское дитя ни у кого из них нет проблем. Но нередко и супруг всем хорош, и супруга возлюблена, да детей не зачинается. Брать с улицы нелепо и опасно. Переделать договор так, чтобы взять помощника мужу, — хлопотно и не всегда разрешают. Вот и едут на поклонение Великой Матери всякие прелестные паломницы. А я ж не камень, мне и сострадание бывает свойственно. Вот с этим соблазном и борюсь, а никак не с похотью.
— Послушай, а отчего не поспособствовать зачатию так, чтобы всё шито-крыто?
— Я не лгу, мало того — по мере возможностей не умалчиваю. Но и сама счастливая мать... Знаешь, что она делает? Родит дитя, холит, учит, а когда оно от неё окончательно отделится и наступит старость — идёт к судье и всё подчистую рассказывает.
— О-о. И тогда?
— Никто не упрекает. Но ставят коленями на белый песок, и палач сносит повинную голову. Это ритуал для одних женщин — мужскую преступную кровь собирают на кожаную подкладку, чтобы не сквернила землю, или поступают менее милосердно.
— Вот значит как. А мы с тобой — прямо сегодня пойдём доносить или подождём до завтрашнего утра?
— Подождём сколько тебе угодно, — он рассмеялся. — Вцепимся за настоящее зубами и растянем. В одном мгновенье видеть вечность, так, кажется, говорил твой поэт?
Кажется, мы всё-таки поднялись на кровать — неким загадочным образом. Парча драгоценными извивами сползла нам навстречу, надвигающийся с потолка рассвет окрасил её и нас самих в переливы алых и багряных тонов. Мы жалили и язвили друг друга, поили и вскармливали, находили друг в друге без числа пробоин, которые надо закупорить заглушкой, и прорех, нуждающихся в игле.
— Поистине, ты, Исидро, — первая девушка, в которую я влюбился до безумия, — сказал он в промежутке меж двух поцелуев.
— Но меня здесь зовут Исидри, и я такой же, как ты сам, — ответил я.
— Нет. В тебе сочетались обе природы. Ты протей, вот оно: я отыскал слово.
Фируз отделился от меня и задумчиво поглядел в стеклянный витраж на потолке. Но тотчас же встрепенулся, сел на измятых простынях и проговорил:
— Любимый, я в самом деле уйду вместе с солнцем, когда оно покажется из облаков. Совсем ненадолго, поверь. Не выходи от меня или хотя бы из Дома Орихалка. У него есть право священного убежища, в других местах Дворца Энунны оно куда слабее.
Кое-как облачился и захлопнул за собой дверь, оставив меня сиротой.
Я растянулся на ложе, прикрыв себя какой-то нарядной тряпкой. Рассвет покинул облака, но сказочно зарделись стены. По ним скользили узоры, неявно напоминающие сад: стволы, кроны и гирлянды лоз. «Может быть, орихалк ещё и наполовину прозрачен, — подумал я с ленцой, — или тут проекция вроде как в кино».
И стал прикидывать свои возможности.
 «Надо же — ни мне, ни ему в голову не влезает, — думал я по-простому, — что блядки, шашни, шуры-муры можно было утаить или хотя бы попытаться. Так пагубно Сконд влияет на простого человека — меня. Об аристократах крови не говорю: вон Фируз ко лжи вроде как никогда не прибегал, считая недостойным орудием. Хорошо бы знать: принято здесь набрасывать на шею удавку или вешать мешочек с порохом — или гори, ведьма, гори без дураков?»
А какие-такие у меня варианты помимо сей милости, если сказать по правде?
Бить челом супруге? Раньше надо было думать. Леэлу могла бы тогда согласиться бы на развод, но без большой охоты. Не по причине корысти или смутного колдовства, которое, по словам моего друга, здесь замешалось, — вульгарно снизился бы статус. Но до того, как я предался любовной страсти, мне весь букет обстоятельств вообще в голову не приходил. Словно близость любви породила мысль о смерти.
Суицид? Как пошло! Если броситься вниз, что напрашивается само собой, меня подхватит первая же ступень гигантской пирамиды, боли не оберёшься. Если и лучше, чем огненная гибель, то ненамного.
Можно было бы до широкой огласки прибегнуть к Фирузу. Миром уводить из этого мира — его, так сказать, кровная обязанность. Как и слушаться меня: в разумных пределах, полагаю. Только и он бы отказался — не из одной жалости и прочих сантиментов. Не сумеет забрать у меня всю растворённую в крови смерть.
«Но, собственно, почему? — спросил я себя. — Похоже, я недостаточно мёртв, по терминологии Мерцающих — жив. Меня сманили в ад таким, как я был на нормальной земле. Теперь необходимо довершить дело хоть мытьём, хоть катаньем».
От непрестанного бурления мыслей я, похоже, вздремнул, уткнувшись носом в одну из разбросанных подушек. Последнее, что подумалось, — вот явятся по мою душу, закогтят полуголого и потащат в суд, а оттуда прямо на поленницу.
Но пришёл один Фируз и мягко дотронулся до моего плеча. В глазах его сияла если не радость, то, во всяком случае, вдохновение.
— Слушай, моё сердце, — сказал он. — Ты сам, может статься, не осознавая, подсказал нам выход. Он сложился в головах из разбросанных тобою крупиц. Не так утешителен, сколько учитывает все необходимости. Только не изумляйся до полусмерти, пока я буду излагать.
Как заботливо — чисто в его духе...
— Это снова Эбдаллах и его тома законов с прецедентами. И раньше здесь имели дело с существами, в чём-то подобными тебе, пока они не утвердились в своей незаменимости и в своём собственном законе. Их называли диморфами, потому что их мужчину не всегда отличишь от женщины, или морянами (ага, сказал себе я), потому что их обитель — солёная вода вокруг Вертдома и прибрежная литораль. Но сами они звали себя ба-нэсхин, ба-инхсан и ба-инхсани: морские люди, морской муж и морская жена, — и проводили чёткое различие между своими полами. Моряне редко подпадали под земной, землянский суд, но если закон гласил разное насчёт ба-инхсанов и ба-инхсани, бралось нечто из обеих его частей.
Поскольку в тебе много от женщины, и женщины прекрасной, тебя накажут простым отсечением головы. Но ты муж, а не жена для Леэлу, и при заключении вашего союза это было предусмотрено. Поэтому до того тебе, почти как в старину, дадут сто ударов тяжёлой плетью. Вернее — девяносто девять, последний же нанесёт меч.
Вдохновляюще, что и говорить. Волнительно и утешительно.
— Слушай, друг, а нельзя обойтись без затей? — спросил я. — Перетерплю как ни на то. Дыма для наркоза наглотаюсь.
А самого будто какая-то волна подняла и поволокла ввысь — и мелкая дрожь по всему телу. Не от страха, именно в предвкушении полёта. Словно в храме, когда божество приблизилось и готово с тобой заговорить.
— Костёр — смерть, по нашим представлениям, нечистая, — терпеливо объяснил Фируз. — Не буду растолковывать по мелочам. Вот огонь — это сама чистота, и если бы можно было рассыпаться в прах от одного его касания и не грязнить криками, гноем, пеплом — в общем, своим плотским присутствием. Но так не выходит. А стальная погибель в умелых руках работает без упрёка, и остаётся лишь дар земле.
— Скажи такое насчёт порки, — буркнул я. Потому что остальные его резоны я кое-как понял, несмотря на расхождение с общепринятыми земными понятиями.
Мой любовник тихонько рассмеялся.
— Сердце моё. Повторю: в самом начале я на тебя страшно рассердился, что не понимаешь и отвергаешь данное тебе безвозмездно. Уже по сути отверг. И наградил тебя полновесными тремя и другими тремя, а потом всей дюжиной. Я не мог ошибиться, ибо мне даровано искусство внутреннего счёта. Скажи, это было так скверно?
— Нет. — Кривить душой в его присутствии я не мог.
— Ты так возлюбил страдание?
Снова ехидная улыбка.
— Я люблю не его, а всё, что от тебя исходит, Фируз. В равной мере.
— Обоюдно. Разве такое не переплавляет боль в радость? Так вот, я добился льготы. Те восемнадцать пойдут в счёт как упреждение казни за грех. А остальные восемьдесят два удара дают мне на откуп.
— Точно ведь убьёшь. Превратишь в отбивную. И головку рубить не понадобится.
— А ты бы хотел? — Снова эта его улыбочка с клыками.
— Чего конкретно?
— Того и другого сразу. — Клыками, которых, собственно, нет. Имею в виду — нет во рту, в глубине его извилистой души они явно присутствуют. Мы отлично поняли друг друга, и от этого наступил почти что кайф.
— Пойми, я славлюсь тем, что никогда не кривлю душой. Отпускать придётся полной мерой и весом — это часть моего собственного покаяния. Правда, всё будет заключено в стенах святилища, чтобы не допустить праздных зевак, растянуто на столько дней, на сколько я решу сам, и всякий раз тебя будут лечить. И утешать после.
— «Я решу сам». А как же твои обещания слушать одного меня? Силой я их из тебя не вырывал, между прочим, — сказал я на том же взлёте духа. Чуток соврамши, по правде. И — можете себе представить? — обнял его.
— Хороший лекарь понимает в болезнях лучше пациента. — Фируз сделал вид, что отстраняется. — Умный пациент доверяет лекарю более себя самого. Более чем себе самому, — уточнил он смысл старомодного оборота.
— Не совсем. Доверяет своему врачу нечто большее, чем себя самого. — Я вошёл во вкус этой игры слов и в этот момент вообще ни о чём более не думал.
— Благородный садист и чуткий мазохист любят не доставлять и принимать боль, а дарить этим действом радость другому, — отчего-то продолжил Фируз. Из каких только рутенских фолиантов узнал? Впрочем, Дочери Великой Богини переводили и копировали многое подобного рода.
— И мы, ты полагаешь, именно таковы.
— Зачем приспосабливать ярлыки? Ты любишь всё, что от меня исходит, ибо это поистине мои порывы и деяния: не те, что внушены молвой и другими.
— А ты слушаешь меня, потому что я стараюсь не выдумывать свои капризы из головы, а выворачивать душу и сердце, — кивнул я. — Хочешь сегодня начать? Мы оба-трое здесь, и дело стало за малым.
— Нет. Ты ведь позволишь, любимый? Это подарит нам лишние сутки, которые по сути уже наполовину истекли. В Сконде считают декадами, это лучший порядок. Девять дней по девять ударов, а на десятый — последний.
— Два последних, — поправил я без особой нужды. Типа нервишки о забор почесать, как говаривали у нас в универе.
И вдруг всё во мне трепыхнулось и насторожило уши.
— Фируз, а кто будет за меч держаться?
— Отыщем.
— Зачем лишние хлопоты? Вот моё последнее желание, вроде как полагается смертнику. Не очень трудное и даже логичное. Отыщи своего соплеменника Торри. Хельмута, который фон Торригаль. Бьюсь об заклад, он по-прежнему ошивается в ближайшем караван-сарае.
Это все четыре (или сколько там) месяца моей здешней авантюры? Эк я хватил...
— На что бьёшься? — вполне серьёзно поинтересовался Мерцающий.
— На предпоследний замах, — выпалил я. — А ты что ставишь?
— Что скажешь, то и отдам. Но я имею право отказать в несуразном.
— Тогда пусть будет то же самое. Кто выиграет — диктует время, место и, пожалуй, силу.
— И что, есть разница?
— Именно, смотри. Снова пойдёт рациональная логика. Ты бы меня до последнего старался не выпустить из когтей на сцену, так? Однако... Тебе верят, оно конечно: такому прямому и праведному. Но следов на мне ведь никаких не будет, а важных свидетелей ты к телу не допустишь. Значит, для последнего рывка придётся выйти со мной на помост, слой песка или что там судейские придумают.
— Не имею права.
— И кто его отнял, это право? — возмутился я. — Кто и с кем договаривался? Подписи, даты — они есть? Ты говорил — всем Вертдомом попросили. Как сильный слабого, хотя дела обстояли в точности наоборот. Или взывая к вашему благоразумию и общей пользе. Но не связали никакой смертной клятвой. Да и дочери Энунны тебя выручить хотели, а не нагрузить добавочным бременем.
— Я не могу далеко отойти от дома и убежища, — упрямец гнул свою линию.
— Ночью вроде бы можешь.
— Казни не свершаются во тьме. Правый суд требует полного света дня.
— Как я понимаю, дружок, ты от такого не растаешь и ясным пламенем не займёшься. В твоих покоях солнца больше, чем где-либо в Орихалковом Павильоне. Трусоват был Ваня бедный...
Зачем это всё было мне надо — не понимаю, но я его дожал, снова упомянув про свою последнюю волю и его послушание. С чётким ощущением того, что — выиграю пари или нет — завтра со мной расквитаются на все сто с гаком. Влупят, что называется, за всё хорошее.
А пока мы занялись многократным и сладостным утверждением в своей греховности.
На следующее утро пришла весть, что эшафот решили возвести у стен Великой Пирамиды, ибо место это освящает все до одной происходящие церемонии. А искомого Хельма фон Торригаля завернули по казённой нужде в момент, когда он уже запрягал своего верного квазимеханического скакуна (первоклассный курьерский скутер на солнечной тяге, укреплённый каплей крови нового владельца), чтобы несолоно хлебавши двинуться в обратный путь. До того он в самом деле «ошивался» неподалёку по крайней мере месяц. Вот какую кашу заварил и с кем пополам собирался её расхлёбывать — неведомо.
И всё-таки попадалово в самую точку. Или, напротив, бинго.
Дальнейшая действительность превзошла наилучшие мои ожидания. Чтобы не сказать большего.
С самой рани меня, разнежившегося и тёплого, выволокли из гнёздышка и рывком подняли на ноги.
— До трапезы и тебе, и мне способнее, — приговорил мой мучитель, снимая с места орудие. — Иди вон на его место, берись руками. Да не за крючок, а за колонну.
— Можно хоть платочком чресла повязать? — проныл я.
— Нет.
— А если в подвал спуститься?
— Это настоящее желание или так, по антуражу соскучился?
— Голос рассудка. Если ты сам себя этим кнутом по спине полосуешь, аки монах, — не та снасть и не та ухватка. Если девушек о том просишь — так с ними и разговор.
— О девушках — пустое. Они невиновны и заменить меня никак не смогут. Вниз идти опасно. Это ведь вне стен.
— Ага, могут похитить и подвергнуть насильственному помилованию, — я саркастически хмыкнул.
— Ты о ком?
Вот в режиме такого обмена репликами Фируз примотал мои кисти, а потом и щиколотки к столбу и отошёл назад, разворачивая плетение во всю длину.
Нет смысла в подробностях описывать, что было дальше. Зубоскалили мы, чтобы оттянуть и хоть как-то смягчить то, что предстояло обоим, и кому пришлось хуже — не знаю. Оба были приговорены к одной и той же мере и в одной и той же мере и степени.
Страшно. По виду безлюбовно. Девять раз мне едва не сокрушили рёбра, не перешибли позвоночник и не раздробили крестец. Я пытался обвиснуть на руках — выходило куда хуже.
Но потом меня словно завернули в нежное, невесомое, жадно пьющее. И я стал свободен от всех терзаний. Ты цел? Я цел. Ты любишь? Люблю. Впустишь меня? Впущу. Войдёшь в меня самого? Войду. Умрём друг в друге? Разве тебе не достаточно того, что со мной сотворил? Но где я, где ты? Их нет...
Когда я очнулся невредимым, то спросил:
— Фируз, так будет ещё восемь раз? Может быть, передумаем и отдадим костру, что осталось?
— Восемь по девять и один удар сам по себе. Ты полагаешь, огонь будет палить более жарко?
Если отменить лежащую выше патетику, в другие дни стало полегче. Своей чести Фируз не порушил и крепкой дланью от долга не уклонился: это я чуть приспособился к претерпеванию, как нередко бывает с обретающими опыт извращенцами.
Или подключалось во время тесных соитий нечто мало человеческое.
Кажется, рубцы всё-таки оставались, ибо лаская мою спину ладонью и языком, мой любимый истязатель то и дело задерживался. Наверное, ранам было нужно время для полного заживления: часы и дни, которых у нас не осталось.
Ещё я заметил, что Фируз будто стеснялся быть таким могущественным и всезнающим, как прежде. Он работал по мне как человек против такого же человека, а это обязывало кропотливо соразмерять свою силу с моим терпением. Ныне мы проводили вечера, держа друг друга в объятиях и почти не двигаясь от потери сил, он скользил ладонями по моим жарким шрамам, я снимал губами с его лба и груди прохладный пот с отчётливым привкусом морской соли. Так же монотонно, как звучит последняя фраза.
— Что значит твоё имя? — как-то между делом спросил я.
— Бирюза. Это мужской камень, сообщает носителю отвагу, упорство и силу воды. Женщине приличен сердолик, сардер, ибо она переменчива, как огонь, и движется его дорогой. Я бы хотел подарить тебе такое украшение из чернёного серебра или орихалка, где соединяются оба самоцвета.
— Ты хочешь увидеться кое с кем из знакомых? — однажды спросил уже он.
— На суде?
— Чудной ты! Суд уже состоялся — в тот первый день и без тебя. Обвиняемого не всегда призывают, если обстоятельства дела и так ясны; да им одного меня хватило. Но в последний вечер перед казнью к тебе могут допустить посетителей.
— Кого?
Замиля с родителями, Равиля, Хафизат, перебирал я, хотя вроде бы Леэлу не должна, сочтёт непристойным, может быть, ещё два-три человека напросятся. Хотя зачем? Полюбоваться на меня под конец любой сможет.
 — Всех, с кем ты соприкасался в жизни. Вспоминай.
Задача, однако. Теперь я начал понимать, что всё это время двигался к цели на котурнах, костылях, ходулях — и они по дороге от меня отпадали. Никто не был мне нужен. Так же бывало, когда они сами уходили: привязанность к живым и тоска по умершим у меня лежали в разных чашках и вроде как уравновешивали друг друга.
— Знаешь что, — я приподнялся с его плеча и глянул в невозмутимое лицо. — Когда закончишь со мной, не раньше, — давай сюда Торригаля. Как мне помнится, суровые исполнители были даже обязаны нанести визит клиенту: оценить параметры работы, предупредить о неких тонкостях дела, ещё какая-то муть о последней воле приговорённого. Впрочем, она — это сам он, понимаешь.
— Я сделаю, это совсем просто, — ответил Фируз.
9
... Я, абсолютно голый, возлежал на высоком, приятно зыблющемся матрасе, чувствуя приятную усталость, будто от тяжёлой физической работы, землекопом, например, которая слегка потянула мышцы. Мысль, что трудился я, по существу, для собственной могилы, а благостное состояние завтра нарушится финальным аккордом, сидела во мне глубже некуда и не очень беспокоила. Carpe diem, как говорится: хватай этот день со всем, что он даёт, и держи покрепче, потому как ничто более не повторится. Не задумывайся о том, что грядет: довлеет дневи злоба его, и когда завтра настанет, живи сегодняшней радостью, а не грядущей печалью.
Мой возлюбленный, который только что кормил меня с рук бескостным виноградом и спелыми фигами, нарезанными на четвертинки, встрепенулся и сказал:
— Вот и наш гость, мой Исидро. Накинь рубаху, пока я говорю с ним на пороге.
Я торопливо влез в длинное, до пят, одеяние без рукавов, сплетённое трудолюбивыми китайскими шелкопрядами, и сел с чувством лёгкого головокружения. Два силуэта на фоне дверного полотна перемолвились одной-двумя фразами и разошлись: Фируз — вовне, его собеседник — внутрь.
— Хельмут фон Торригаль, — не вставая с места, я наклонил голову. — Торри?
— Разумеется. Я всем так представляюсь, Исидро-ини, — ответил он.
Снова выкает. Любопытно, между прочим, к какому полу они оба меня относят?
— -Берите стул, если найдёте, Торри. Впрочем, мы тут обходимся подушками — ничего?
— Я привык, — он подтянул к себе самую тугую, уселся на полу, скрестив ноги, и всё равно оказался лицом к лицу со мной.
— Вопрос самый обыкновенный: ваш, так сказать, modus operandi и как мне при этом себя вести?
— Да никак особенно. Станьте, где вас Фируз утвердит, и постарайтесь не двигаться. Впрочем, и это неважно: я, понимаете ли, обращаюсь, минуя одежду. Этакий зрячий клинок ростом в теперешнего меня и почти без мозгов, но с крепко вбитой целью. Происходит всё очень быстро, так что вы испугаться как следует — и то не успеете. По виду вроде горизонтального призматического спектра. Он заходит на цель и за собой... кхм... неплохо убирает. Остаётся в буквальном смысле пустое место. Вас это...
— Не шокирует, не нервирует и в целом по инжиру.
Некстати — или напротив, своевременно — я вспомнил Фируза. Я ведь его на одну площадку с собой затащил, ему-то каково придётся: не попрощаться с телом, не поцеловать хладеющие уста... «Кончай разводить бодягу», — одёрнул я себя.
— Собговоря, я не себя... о себе переживаю, — мысли растекались по спинномозговому стволу рыжими белками, да и слова давались мне с трудом. — Мой друг, вы и им подобные...
Я набрал в грудь воздуху и выпалил скороговоркой:
— Должен ведь быть смысл? Вы оба здесь и проявитесь перед народом. Но это такая малая зацепка, чтобы остаться на берегу, не мне, конечно, я всего-навсего мыслящая приманка на крючке, а всем мерцающим, диргам, имею в виду, в Сконде и вообще в Вертдоме. Заветное слово приговорённого, которое не принято перебивать, а слыхать всем и каждому.
Пока длилась моя речь, Торригаль взирал на меня со смешливым удивлением, которое всё возрастало. А когда у меня, наконец, перехватило дыхание и я заткнулся, произнёс:
— Надо же, какой догадливый попался человечек. Хотя андрогины, протеи и все двуполые перевёртыши таковы: палец в рот не клади — мигом зачислит в разряд прибылей. Есть такое слово, только оно не из тех, что звучат. Побрякушку помнишь? Гипотетически от Дракульего костюма?
Я наморщил лоб:
— Вергнлий в ней признался, что подложил. Но я здесь, а она вроде под той подушкой осталась.
— В рутенском мире, — он кивнул. — И не всё равно? Ад, Рай, Вертдом, Великая Земля — все эти вселенные с разными именами по сути одна большая, слоёная, как тесто, и дырчатая, словно стопка тонких блинов. Так что если ваши русопяты с американами к нам как на турбазу отдыха являются, то и забрать орихалковый бубенец нет проблем.
— Орихалковый? Камень Атлантиды? — До меня по сути дошло всё, но в вербальном плане пока не оформилось.
— Камень Вампиров, — с некоей торжественностью провещал Торри. — Чтобы уж без обиняков, а то путаемся в исконной и не такой исконной терминологии. В смысле привнесённой в первоязык младшими народами.
Не уверен, что сейчас было место и время для социально-антропологического экскурса, дискурса или там конкурса. Явно не больше, чем в той лекции о Магацитлах в стиле Блаватской и Безант, которую прочла марсианка Аэлита землянину Лосю, прежде чем затащить его в свою пещеру.
 Но вот что он мне поведал, крепко утвердившись по отношению ко мне во втором лице единственного числа.
Вампиры — это, по существу, вовсе не они. Мерцающие родились куда раньше Адама и обладали высоким разумом тогда, когда хомо хабилис только пробовал стучать острым камнем по деревяшке. И, в отличие от местных, так сказать, высокоразумных приматов они осознавали сложно устроенную Вселенную как она есть, во всех ипостасях. А она, между прочим, похожа не на колбасу, нашинкованную на плотные параллельные ломтики, а на стопку ажурных блинов. Или, если отвлечься от кулинарных аллюзий, на ворох рваного тряпья. Параллели так просто не пересекаются: Омар Хайам, которому пришло в голову обратное, был «из наших», как обмолвился Торригаль. А вот Сверхвселенная, воспринятая наученным разумом Мерцающих, позволяет странствовать в ней, как внутри собственного манора или феода. Оттого Мерцающие и приняли такой никнейм.
Нет, кровью они первоначально не питались. И не убивали для этого вообще никогда. Им хватало тех знаний, которые текли к их народу от светил, океана, ветра, цветов и деревьев.
А потом настало время всеобщей грубости. Хомо несапиенс выделился из природы благодаря безудержному размножению и непробиваемой логике мышления. Истреблять его не было особой причины, оттого Мерцающие полностью уступили ему один из миров — тот, что простые человеки ныне воспринимают как единственно существующий.
— Но это преамбула, которая нас не особо касается, — уточнил Торригаль. — Обрисовка общей картины. А теперь, как говорили некие братья-фантасты, будет амбула. То бишь сугубая конкретика.
Вертдом, где мы сейчас обитаем, связан с Землёй Людей, как спасательный катер, идущий в фарватере большого судна. ( Слова Вольганга А.) Это по сути одна система. Изначальный Народ существует и там, и там, но на правах наблюдателя: на Земле он знать, теснимая выскочками, и объект фантастических россказней, в Вертдоме — элита, нимало не претендующая на реальную власть, откуда все проблемы. Больше всего он любит океанские глубины: перфторан естественного происхождения, или «голубая кровь», позволяет ему обитать на такой глубине, которая до сих пор недоступна человеческой науке. Да, можно сказать, Мерцающие — это атланты, хотя совсем не такие, как у Платона. Способность обращаться в разумную взвесь позволяет им уходить и много глубже ветхой Атлантиды.
— И проникать сквозь стены и замочные скважины, — кивнул я. — По слухам.
Он зыркнул на меня:
— По крайней мере, ты запомнишь то, над чем посмеялся. Принципиальная неотличимость от людей — это сказано скорее о земных «вампирах». В Вертдоме всякий знает наши приметы. На расхожие признаки типа бледной кожи, клыков и светобоязни забей: чушь собачья. Символическая магия крови — это да, без этого никак. Земные потомки Мерцающих и людей — некто Иегошуа из Палестины и его сыновья от Марии Магдальской.
— Меровинги? — догадался я. — Короли с длинными волосами? Всегда думал, что это байки.
— Короли по естественному праву, вне зависимости от того, умеют ли они ворочать государственный руль, — сказал Тор. — Недаром сами они считали свою кровь особенной в том смысле, что в процессе размножения нельзя было ни облагородить её никакими средствами, ни ухудшить кровью рабов. Это правда: оттого их куда больше, чем думают, но куда меньше, чем было бы без преследований. Их-то великолепно можно было убить.
— А «голубая кровь» — расхожий эпитет любого знатного человека, — догадался я.
— Искажённый, как всё, что попадает человеку на язык, — добавил он. — Теперь о Вертдоме. Слыхал краем уха о морянах? Да конечно, от меня же самого. И Фируза: этот парень своего не упустит. Андрогины, полагающие себя много древнее людей, по виду черномазые дикари в бусах, холстине и с копьями, на деле — искуснейшие дипломаты, воины и торговцы с заморским порубежьем. Весь земной, иначе рутенский экспорт-импорт идёт через них, тем более сейчас, когда твоих соплеменников начали потихоньку оттеснять с занимаемых позиций.
— А к тому же моряне сами имеют потомство? — спросил я.
— Натурально! От наших землянцев в том числе. В каждом смертном есть капля вампира. Да к чему далеко ходить, я тут сам сынка заимел. Причём такого же стального, как я. Каприз природы.
— Затейливо. Дай боги со стихиями не перепутать, — я скривил гримасу. — А какое отношение это имеет к тому, о чём я попросил? О Вольфганг Асмодей, я всего-навсего хотел напоследок дружка выручить.
— То есть Фируза? Фир, — крикнул он, — гони сюда, пациент дошёл до кондиции.
Мой любовник вошёл и стал рядом с нами. В руках у него было нечто вроде древнеримской буллы на красивой цепочке.
Бубенчик явно подрос и округлился в боках, а светил в вечерних лучах, как второе солнце. Бирюза и сардер были переплетены сканью хитрого орнамента, который слагался в буквы.
Фируз вытянул руки кверху и опустил цепочку мне на уши. Шарик пал вниз и устроился в межключичной впадине.
— Вот. Завтра все это увидят, когда снимешь рубаху, — констатировал стальной оборотень. — А тогда возьмёшь нас обоих за руки и скажешь примерно так: «Мы трое одно: вверху и внизу, на лице земли и в глуби океана, в союзе и разлуке».
— Хм. Это как бы не совсем в тему, — засомневался я. — Заверения в дружбе вам, что ли, помогут?
— Магия, — солидным басом объяснил Торригаль. — Притом на талисман ведь попадёт хоть одна-две брызги: всего тебя мне нипочём не выдуть.
— А лекция была для чего?
— Считай, я тебе заговорил зубы, чтобы голове не так больно было. Заодно и телу: а то один клиент жаловался, что его всего как по ниточкам раздёрнуло, — засмеялся он и удалился с наших глаз.
10
и до кучи ЭПИЛОГ
Нельзя сказать, что в последнюю вертдомскую ночь мне снились кошмары. Естественно, амулет то и дело стукался мне в грудь, словно пепел Клааса, напоминая о бренности сущего, и порождал смутные видения, но с давней работой на кафедре было не сравнить. Никаких лестниц без перил или подъёмников с распахнутыми дверцами и дыркой в полу. А что было? Вот например, ко мне приходила забавная кукольная девушка, в которую вместе с кровью вошла душа Мерцающей. Она стояла в шкафу красавца палача, в которого безнадёжно влюбилась, будучи ещё живой, но не сподобилась ответного чувства. Теперь её каждый вечер вынимали и любовались красотой, а она целовала любимого прямо в нагое сердце.
«Знаешь, в таком цинически-тоталитарном мире, как твой, единственная возможность сохранить себя — поместить каждую из своих личностей в куклу, наряжать этих кукол, холить и лелеять, — говорила кукла нежным и тихим голосом. — Опредметить воспоминание: это поможет удержаться в родной вселенной, хоть любовь ведёт тебя вперед, ну а долг зовёт назад. В ад».
Проснувшись, я сей же час припомнил, что Фируз удалился ещё в разгар ночи, поцеловав меня и извинившись тем, что не принято выводить осуждённого из кельи дознавателя. (И делать из совместной спальни пыточную — хотя какая, к Вольфу Асмодею, разница.)
Так что явились по мою душу юноши из его семьи.
Снова началось омывание в семи водах, расчёсывание, закручивание, облачение в шелка и золотое (орихалковое) шитьё. Не такое настырное, когда меня выдавали замуж. Или женили?
Спускать с лестницы меня не стали, вывели на крышу. Ну разумеется — «над» или «под» тоже означают «близко»! Здесь оказалась ещё одна ступень, которой, как я помнил, раньше не было. Высокая опалубка из толстых кедровых досок, а внутри — ну конечно. Сияющий, белый как лунь или луна песок.
Приговора не зачитывали — или я пропустил волнительный момент в точности так же, как и суд. Тихий рокот невидимых барабанов звучал в моём теле, пока мне помогали подняться наверх по трехступенчатой лесенке. Под ногами морозно скрипело, но ступня не проваливалась.
Огляделся по сторонам. В саду собралось разве что десятка три-четыре обычных гостей. Подножие Дома Любви и Смерти утопало в тумане — такой скапливается по утрам в ложбинах и над солёной водой, что вплоть окружает Верт и откуда, по легендам, приходит на эту землю неведомое. Оттого мне почудилось, будто там, внизу, полно народа, который стоит с поднятыми кверху лицами и всё различает, несмотря на дальность расстояния и абсурдную перспективу.
А на белом песке ждали меня дирги. Хельмут фон Торригаль в нарядном доспехе, выгнутом из толстой кожи по форме человеческого тела, — меня почти смех взял, только представьте, как он, обратившись, будет высвобождаться из этаких ножен. Фируз Мерцающий, Фируз Покорный в подобии элегантного трико из чёрной лайки, чуть смахивающей на лайкру или там латекс, и кнутом, обёрнутым вокруг плеча, словно казацкая нагайка.
Я подошёл, на ходу высвобождая пуговицы из петель. Не менее полутора десятков от ворота до самого низу и тугие, вот чёрт!
— Погоди, — прошептал Фируз. — Я сам ловчее сделаю. Помни о словах.
Как-то быстро он разъял застёжку сверху донизу. Блуза упала со спины, на миг обвив собой локти, ветерок овеял потную грудь, скользнул по соскам, кошачьим хвостом прошёлся по ложбине спины.
Я принял протянутую ладонь. Сам взялся за другую руку, с поникшей кистью.
Сказал как мог более внятно, отделяя одно слово от другого:
— Мы друзья, и поистине одно наверху и внизу, на лице земли и в глубинах океана, в союзе и разлуке. Мы красная нить, что вплетена в бытие. Наш народ — сила, которая держит собой вселенные.
И отпустил руки.
«О стихии, что же я такое сказал от великого ума да в простоте душевной?» — мелькнула мысль, и словно в наказание за дерзость поперёк плеч полыхнуло струёй жидкой магмы. Амулет на груди вспыхнул жаром и зазвенел тысячью солнц.
А потом настали бесконечные радуги... Радуга-дуга, не давай дождя, дай нам солнышка, колоколнышка...
Мы идём, шагаем по Москве, Венеции, Лондону, Нью-Орлеану и Парижу. По всем мирам, где были, есть и будут карнавалы. И все в Полях, Садах и Парках улыбаются нам. Кто — все? Те, кто видел здесь Торригаля под ручку с его прекрасной ведьмой Стелламарис? Кому нам и кто мы? Ты да я да мы с тобой.
Едва я успел вникнуть в своё новое положение, как меня поволокло — и вмиг забросило в такую привычную котельную, где ждал-поджидал меня такой обыкновенный Сатана. В венце из первой сменной шкуры Уробороса, испещрённом орихалковыми звёздами.
— Докладывай, Простец, — сурово приговорил он.
Я пошёл к нему, такому не особо взрачному, с чувством, будто голова моя некрепко держится на плечах. Вообще-то последнее легко подвергается истолкованию. Общение с Фирузом выучило меня, что под внешностью хиляка и недорослика частенько скрываются истинный ум и непоказное величие. Только вот робеть перед ними не надо — это я тоже усвоил.
— Как ты считаешь, Ситалло, достоин Вертдом называться Раем? — спросил он, указывая мне место напротив.
Ситалло? Женское и ба-нэсхинское истинное имя?
— Не знаю, — ответил я. — Но Вертдом — хороший мир, потому что не отказывается платить свою цену. Не изображает ничего, кроме самого себя. Раны там заживают легко, моровые поветрия не косят всех подряд и не цепляются к кому попало, роды у женщин легкие, дети — те, кто выживает, — здоровы и наследуют базовую память предков, войны ведутся с неукоснительным соблюдением правил, самоубийства случаются отнюдь не по причине уныния, а во имя долга, чести, совести и прочих высоких материй, смерть приходит с миром, а не со страхом.
— А цена сей благодати какова?
Я невольно почесал шею: фантомная боль. Жилочки тоже, оказывается, ныли по всему телу, а до лопаток с прорезающимися оттуда крыльями вообще несподручно было дотянуться.
— Тому, на кого падёт выбор судьбы, приходится платить, — ответил я. — Без особого ропота и по доброй воле. Исполнение земли — так, кажется, оно называется. Только ведь в моём родном мире точно так же, но приходится вырывать всё силком: и доброе, и злое.
И будете вы знать добро и зло, пообещал Великий Змей.
Тут меня как оглоушило.
— Это ведь ты писал за нас реплики, драматург наш неблагодатный. Дёргал за ниточки, будто марионеток. Надевал на руку, словно Петрушку-дурачка. А меня — меня вообще лишил останков соображения и насадил на крючок, чтобы лучше клевало!
— Согласен. — Тёмный Шеф сохмурил брови, сжал губы — и вдруг рассмеялся, так что они в лад заплясали по всему лицу. — И как, сильно это повредило твоей самости? Ведь нет? О, ты ведь ещё одно определение-обвинение забыл предъявить. Асмодей — первостатейный сводник и блудодей. Считает¸ что и в самом вульгарном трахе имеется нечто божественное, если он бескорыстен: ни детей не обеспечивает, ни социальных связей, ни стабильного положения. Вот мы всем аццким (так и произнёс) советом и загнали тебя в самый важный Дом Любви и Смерти на континенте, где работает и, натурально, играет в подпольщика один из сильнейших вампиров Верта. Рассчитать, на кого он в целом свете не на шутку западёт, было несложно. Вы с Фирузом чёткая пара, все прочие кандидатуры — фальшивка и суррогат.
— Только не внушай мне, что всё затеяно, дабы соединить любящие сердца.
— И не собираюсь, хотя доброкачественно сотворённый блуд бывает весомей всего пучка мировых проблем. Начальная же цель была — узаконить Мерцающих в небольшой части Мультивселенной. Это совершилось бы и самотёком, но через век-другой, и ждать было скучно. Согласись, слишком они для такого значимы и интересны. Ты, в отличие от меня, не имел дела со всей популяцией.
— А что теперь Фируз — будет мучиться в одиночку от вашей безответственности?
— Не ссорься со мной, ради всего несвятого. Тебе надо, чтобы он пришёл сюда? Надейся. С недавних пор он делает лишь то, чего ты хочешь.
Комментариев: 2 RSS

Очень-очень понравилось. Хотя я не всегда тексты автора могу понять полностью, этот меня покорил. Он прекрасен от и до, от великолепного дантовского ада с чудо-вороной до светлого финала.

Обсуждение

Используйте нормальные имена. Ваш комментарий будет опубликован после проверки.

Вы можете войти под своим логином или зарегистрироваться на сайте.

Авторизация  Facebook.

(обязательно)

⇑ Наверх
⇓ Вниз