Рассказ «Паук». Павел "Hjorvind" Курмилев


Рубрика: Конкурсы -> Библиотека -> Трансильвания -> Рассказы
Метки:
Рассказ «Паук». Павел "Hjorvind" Курмилев
Автор: Павел "Hjorvind" Курмилев
Название: Паук
Редактор: Игорь "Lancelot" Сорокин
Аннотация: Рассказ представляет собой фантазию на тему довоенного (или, правильнее, межвоенного) Кёнигсберга и наследует символике немецкого киноэкспрессионизма - прежде всего, в трактовке образа вампира.
 
Паук
 
Мы познакомились в музыкальной гостиной, на одном из тех маленьких концертов для избранных, что порой являют миру больше талантов, чем выступления признанных знаменитостей. Нас соединила музыка. Я, преподаватель игры на пианино и скрипке, оказался в тех кругах как композитор и исполнитель, а Анна, по роду занятий актриса, блистала там в качестве певицы. Едва увидев ее, я был заворожен ее лицом — невозможным, невообразимым лицом полукровки, вобравшей красоту европейской и азиатской рас. И лишь затем я услышал ее пение — голос античной сирены, рейнской Лорелеи; магическое контральто, гипнотизирующее и притягивающее, отзывающееся дрожью мучительного наслаждения во всех уголках естества.
Я недавно переехал в Кёнигсберг, и Анна показалась мне душою этого таинственного, величественного, мрачного и магнетически-притягательного города, его психеей, анимой, мистической сутью, квинтэссенцией и воплощением. Вообразите город, извечно окутанный туманом и моросью; вообразите древние здания, разбитые на ломаный ритм балками фахверков, вознесшие в серое небо зубчатые аттики; вообразите улицы, где, несмотря на всю плотность застройки, каждый дом удивительным образом остается одиноким, словно лицо, выхваченное лучом в темной толпе. Представьте, что у такого города и подобных зданий есть свое человеческое воплощение, наподобие нимфы или дриады. Такой нимфой и казалась мне Анна.
Высокая, грациозная, с призрачно-тонкими руками и длинными жемчужными ногтями, с черными волосами, которые она носила уложенными на древнегреческий лад, с яркими, светло-серыми, но в то же время по-восточному раскосыми глазами, с невыразимо чувственным ртом и восхитительными скулами, каким я не видел подобия ни у живых людей, ни в истории искусств, — она была совершенна, и лишь в моменты, когда она пела, облик ее вселял столько же восхищения, сколько и жути, ведь сладострастный рот ее распахивался порой пугающе широко и неестественно прямоугольно, словно у марионетки чревовещателя.
Она казалась высшим существом, какое и смотреть не станет в сторону бедного учителя музыки. Но меж нами сам собою завязался разговор, уже после второй или третьей встречи мы покинули собрание вместе, и она позволила мне проводить себя до громадного мрачного дома, в котором жила, а далее мы виделись все чаще и чаще.
Я любовался нашим отражением в витринах. Мы оба тяготели к причудливому и старомодному стилю одежды. При свете фонарей мы были похожи на чету призраков, пришедших из прошлого столетия; на современников многих из зданий, что нас окружали.
Мы гуляли под руку по набережным и улицам Кнайпхофа, и туман, в то лето почти ежедневный и небывало густой, непрерывно менял очертания города вокруг. Остров Кнайпхоф — это всего двадцать восемь улиц, но для нас в то лето он был целым огромным миром, в котором никогда не известно, что появится из дымки на следующем шагу. Мы блуждали в этом меняющемся мире, отделенные завесой мороси от других прохожих; заблудившиеся, влюбленные, тревожно-счастливые. Музыкальные гостиные постепенно сделались пыткой, ибо требовали соблюдения приличий; зато, когда мы оставались вдвоем, этикет был минимален. Иногда она пела для одного меня, а я смотрел на нее, забывая дышать от восторга и ужаса; иногда же, не в силах вынести того, как искажается ее прекрасное лицо, садился у ее ног, прижимаясь лицом к ее бедрам и чувствуя вибрацию музыки в ее тонком теле.
Иногда я играл для нее одной, а она стояла за моими плечами, и я чувствовал острый холод ее тонких пальцев и ногтей на своем затылке и шее. Когда она перебирала мои волосы, я сам чувствовал себя инструментом в ее руках, и не знал, играю на скрипке в эти моменты сам, или то Анна играет для себя, управляя мною, как инструментом, как искусным автоматоном.
Единственным, что омрачало те недели и месяцы, была полнейшая, казалось бы, безделица — перстень, который Анна носила, не снимая. Кольцо, из древнего, темного, почти черного серебра, имело вид громадного паука, охватившего суставчатыми лапами палец Анны. Я ненавидел этого паука с той же силой, с которой любил его владелицу. Дело было не только во врожденном отвращении к насекомым и изощренном, уродливом искусстве, с которым перстень был выполнен. Паук этот, казалось, стоял между мной и Анной; когда я, еще в начале нашего знакомства, спросил ее о нем, она оборвала меня неожиданно резко; с тех пор мне чудилось, что с кольцом связана некая темная тайна ее прошлого. Воображение рисовало мне демонического кавалера, подарившего Анне это кольцо и угрожавшего мистическими последствиями в случае, если она его снимет. Либо, думал я, перстень может быть знаком одного из оккультных обществ, во множестве расплодившихся в послевоенные годы... но физическое отвращение было для меня первоочередным. Иногда мне казалось, что паук шевелится, что его суставчатые лапы словно бы сильнее стискивают палец Анны. Когда она надевала черные шелковые перчатки, скрывая кольцо из виду, мне становилось легче дышать.
***
Однажды улочка вывела нас к светящейся вывеске электротеатра. Афиши изображали женщину в старинном платье и рогатом головном уборе, сверлящую зрителя демоническим взглядом окруженных черной подводкой глаз. Фоном служило готическое окно, затканное паутиной — впрочем, возможно, то был причудливой формы переплет. Надпись на плакатах гласила: «Кристабель», и имя это отозвалось во мне смутным намеком на воспоминание. Заинтригованный афишами, я спросил мою спутницу, не хочет ли она укрыться от дождя в кинозале. Почему нет, ответила она отсутствующе и с непривычной мне словно бы даже покорностью, и мы оказались в толпе, вливающейся в освещенные двери.
Уже начальные титры заставили меня вспомнить, почему имя «Кристабель» кажется мне знакомым. Фильм был снят по поэме англичанина Сэмюэла Кольриджа, известного мне по «Сказанию о старом мореходе». Первым кадром был вид замка, прекрасного и изящного, но странно изломанного, состоящего из тревожно-неустойчивых, покосившихся линий. Строение это вырастало из скалы фантастических очертаний и парило над темным морем лесов и туманов, эфемерное, хрупкое, готовое, казалось, вот-вот обрушиться вниз.
Далее мы увидели интерьеры замка, выполненные в той же экспрессионистской манере. Помещения — я достаточно разбирался в архитектуре, чтобы видеть это — представляли собой не подлинные средневековые залы, но гротескную, причудливую фантазию о средневековье. Дверные проемы были непропорционально огромными, стрельчатые окна — искривленными, полы — наклонными. Все пространство состояло из болезненно-неуютных диагоналей, нефункциональных деталей и острых углов. В нишах таились грозные статуи — их изображали замершие в неподвижности актеры, из-за чего казалось, что изваяния вот-вот оживут.
В этом замке жили двое: благородный старый рыцарь и его юная, прекрасная дочь. Он напоминал оперного дон Кихота, но без тени комизма; высокий, худой, то ли белокурый, то ли полностью седой, в сверкающих готических доспехах, но не настоящих, не таких, какие можно увидеть в музеях, а в узких и изящных, как ладно подогнанный камзол. Дочь рыцаря — Кристабель — была похожа на ангела — светлокосая, в длинном белом одеянии. Сцены с нею, особенно крупные планы, были сняты через особый мягкий фильтр, словно бы заставлявший сиять ее волосы и лицо.
Эта дева, удалившись для уединенной молитвы в ночную дубовую рощу, повстречала там женщину в черном, растрепанную, босую, плачущую; привела в замок и окружила заботой. Взор незнакомки обладал некой гипнотической властью. И первой его жертвой стала сама Кристабель — в ту же ночь гостья взошла на ее ложе, сбросив черные свои одежды. Белая дева, подчиненная демоническим взором, могла лишь с молчаливым ужасом взирать на приближающуюся женщину, за спиною которой, как два инфернальных крыла, возносились два черных арочных проема. Наконец Джеральдина — так звали женщину — склонялась к груди Кристабель, и экран окутывала тьма, означающая, очевидно, беспамятство героини.
В следующем эпизоде гостья соблазняла уже белого рыцаря. Тот молился в замковой часовне, как вдруг на огромное распятие перед ним ложилась черная и четкая тень Джеральдины, раскинувшая руки так, чтобы являть собою мрачную и чувственную пародию на Спасителя. Эта тень вырастала с каждым шагом, пока сама гостья не возникала рядом со стариком и не приникала к его шее.
В дальнейших сценах гостья, в черном платье с бесконечным шлейфом и рогатом головном уборе, восседала уже на троне, а старый рыцарь, совсем одряхлевший и внушающий уже лишь жалость, был у ног ее. Самый замок вокруг них преображался, из предвестника беды превращаясь в источник иррационального ужаса. Полы накренились так, что по ним едва можно было ходить. Грани, углы и острия целились в героев со всех сторон. В ассиметричных готических окнах чернела вместо прежних переплетов гигантская паутина.
Кристабель не покорилась чарам Джеральдины полностью, однако белое сияние девы словно бы померкло, а на лице теперь темнели резко и объемно прорисованные морщины. Решив разобраться в природе происходящего, девушка прошла долгими темными коридорами в библиотеку при замковой часовне. Библиотека также являла собой причудливое зрелище — стены ее были составлены из переплетов книг, из книг и свитков состояли уходящие вверх колонны, и ступать также приходилось по исписанным страницам. Кристабель открыла громадную инкунабулу, и на мерцающем экране появилась надпись:
«Вампир не есть сама смерть. Говорят, что он страшнее смерти, ибо смерть есть отсутствие жизни...»
Рука Анны неожиданно больно стиснула мою ладонь. Титры сменились:
«...вампир же лишает жертву воли, молодости и даже обычных человеческих чувств...»
Анна прошептала:
— Мне душно здесь... мне необходимо на воздух!..
Мы встали, начали пробираться к выходу. Как ни встревожен я был, история девы Кристабель слишком захватила меня, чтобы выкинуть ее из головы мгновенно. На пороге зала я обернулся:
«...вампир, приходя к людям, не может называться одним и тем же именем, и вынужден придумывать себе новое…»
Анна потянула меня за руку, и мы вышли в темноту фойе.
На улице нас окутала морось. Раз или два мне показалось, что в тени зонта глаза Анны блестят оранжевыми искрами, слишком крупными, чтобы быть просто капельками влаги, осевшим на лице. Но спрашивать не стал — знал, что это бесполезно.
Дальнейшее я помню мучительно и остро. В ту ночь — впервые — она не пела, а я не музицировал. Пыльная масляная лампа и несколько свечных огарков не могли рассеять полумрак моей бедной мансарды, но в то же время заливали Анну с ног до головы золотым мерцанием. Ее черное платье и чулки матово блестели на полу, словно сброшенная змеиная кожа. Через несколько лет, перебирая в памяти драгоценные мгновения той ночи, я подумал, что Анна была подобна бронзовой скульптуре в стиле ар-деко — те же утонченные пропорции и почти акробатическая гибкость, тот же сплав отрешенной царственности и порывистой чувственности. Но в то время я не думал об этом; реальностью был бесстыдный, неистовый визг ветхой, проржавевшей кровати, не привыкшей к подобному обращению, светлые раскосые глаза, в которых мне еще несколько раз чудились слезы, и руки в длинных черных перчатках на моих плечах и затылке. Из-за перчаток этих мне временами казалось, что нас в комнате трое, и тонкое золотистое тело подо мною принадлежит Анне, а холодные шелковые руки — какому-то другому существу, чужому и пугающему.
Я проснулся один. Записка, которую я нашел на столе, была написана столь ровным почерком, что впоследствии я не раз задумывался — не была ли она подготовлена заранее. Анна просила меня не искать ее, уверяя — впрочем, нет, сухо информируя, с убежденностью, от которой мне сделалось жутко — что следующая наша встреча будет означать для меня страшную, невосполнимую утрату.
Подозрения насчет тайного общества либо мстительного демонического кавалера вновь ожили во мне. В доме, до которого я обычно провожал Анну, о ней даже и не слышали. Я исходил весь Кнайпхоф; обошел все места, которые мы посещали вместе; спросил о ней всех без исключения общих знакомых; часами ждал во всех ее любимых ресторанах, вливая в себя кофе и боясь отвести взор от входных дверей. Но Анна исчезла, и никто во всем мире не знал, где она.
Не в силах оставаться в Кёнигсберге, я исполнил свою юношескую мечту — поехал в Дрезден. Оттуда перебрался в Берлин, затем в Вену. Лишь четырнадцать лет спустя я собрался вновь посетить Кёнигсберг. Мне было уже тридцать девять, но я, кажется, изменился мало — музыка, одиночество и бедность так и остались тремя китами моей натуры. В то же время я не мог не заметить словно бы медленное затухание всех чувств, и поездка в Восточную Пруссию, вопреки горьким воспоминаниям и даже благодаря им, должна была, по моему замыслу, вернуть мне прежнюю остроту восприятия.
Поездка в Кёнигсберг означала для меня путешествие в прошлое.
***
Кнайпхоф изменился, на первый взгляд, незначительно, но в то же время ощутить себя в прошлом никак не выходило — на глаза постоянно попадались либо новшества, вроде перестроенных зданий, либо и вовсе что-то досадно временное, эпизодическое — например, разбитые витрины, которых было удивительно много, или афиши возмутительных современных фильмов, которые вызывали у меня стойкое отвращение с тех пор, как с экранов исчезло кино не германского производства. Непривычной казалась даже погода: было ясно и холодно, и в то же время откуда-то непрерывно тянуло прогорклой гарью, так что я почти мечтал о дожде, хотя и представлял, каким ледяным он будет. Синеватые сумерки сгладили впечатление. Я бродил по узким улочкам в свете разгорающихся фонарей, почти веря, что мне снова двадцать пять, что я способен чувствовать и у меня впереди вся жизнь.
Наконец — уже второй или даже третий раз за день — ноги вывели меня к кафе, некогда служившему местом проведения музыкальных вечеров. Сейчас, кажется, подобные встречи были под запретом; не прекратились полностью, но ушли в подполье, и попасть на концерт, просто войдя в нужное заведение, стало практически невозможно. Само кафе почти не изменилось: за огромными окнами, целыми, вопреки последним тенденциям, привычно сияло электричество, зеленели раскидистые пальмы, прилично одетые люди пили кофе и пиво, ели вурстброт и пирожные. Несколько минут я с горечью смотрел на них, с дотошностью художника изучая жесты, выражения лиц, даже пищу, которая стояла перед ними — а потом ощутил на себе взгляд, с опаской поднял глаза и вздрогнул. Над окном располагался маскарон — бронзовый лик, окруженный зелеными — кажется, состаренными искусственно — стилизованными листьями. В полумраке улицы — свет почти не попадал на эту маску — лик показался мне зловещим. Зеленые листья походили на осьминожьи щупальца, окаймляющие грозное человеческое лицо. Я поднял взгляд еще выше, к окну второго этажа, и вздрогнул вторично.
За маленьким столиком, склонив лицо так, что оно было обращено ровно ко мне, сидела женщина. В отличие от маскарона, она не смотрела на меня — кажется, на столе перед нею лежала невидимая снизу книга.
Незнакомка ничем не походила на призрак прошлого, который я изо всех сил старался увидеть здесь, за которым приехал в Кёнигсберг и который преследовал по улочкам Кнайпхофа. Я мог бы поклясться, что никогда в жизни не видел ее тонкое, почти треугольное, совсем юное лицо. Но красота ее позы, ее тонкой шеи, которую она чуть тянула, чтобы лучше видеть страницу, положение руки, которой она подпирала узкий подбородок, даже короткая стрижка по современной моде — все это было исполнено такой прелести, что я замер, любуясь, еще на несколько минут. А затем повернулся и решительно вошел в кафе. На миг ужаснулся своему неряшливому отражению в стеклянной двери; задержался, чтобы пригладить торчащие волосы, поправить пальто и даже наскоро перевязать шейный платок. Сделав все это, я понял, что почти доволен своим обликом, и дело было не в приведенным в порядок платье, а в моих собственных глазах, которые я столько лет видел в зеркалах потухшими, тусклыми, а сейчас наблюдал буквально искрящимися от волнения.
Помолодел не только мой взгляд. Само тело мое словно сбросило постылый груз, и я взбежал на второй этаж кафе так, как делал это прежде. Облицованные зеленым мрамором стены, бронзовые светильники и перила, журчание фонтанчика и фигурные тени карликовых пальм — зал не изменился совершенно, и это тоже придало мне уверенности. Не пришлось даже раздумывать над поводом заговорить, я просто подошел к столику незнакомки и, когда та подняла на меня свои карие глаза, осведомился, учтиво поклонившись и испросив прощения за беспокойство, проходят ли здесь еще музыкальные вечера, как это было заведено прежде.
Она не знала, но дала мне адрес какой-то другой гостиной, собирающейся на Магистерштрассе по воскресеньям. Мы разговорились о музыке, затем перешли на кинематограф и живопись. Говорили легко, словно старые знакомые. Покинули кафе вместе, под руку. Когда девушка поднялась из-за стола, сердце мое сжалось от того, какой миниатюрной и хрупкой она оказалась. Лишь одно обстоятельство омрачало происходящее, сообщая ему оттенок неизбывной горечи. Мою новую знакомую звали Анна. Услышав это, я чуть не вскрикнул, но сдержался и, кажется, ничем не выдал боли, которую мне причинило это обстоятельство.
Посыпался мелкий ледяной дождь. Как я и надеялся, он прибил запах гари, и дышать сделалось легче. Вокруг фонарей выросли рыжие водяные нимбы. Зонт еще больше сблизил нас. Обмирая от трепетного, мучительного восторга, я чувствовал, как девушка — я все еще не мог заставить себя обратиться к ней по имени — прижимается к моему плечу.
Мы вышли на Лангассе, перешли Новый Прегель по Лавочному мосту и двинулись вперед, по Кантштрассе, в конце которой высился прекрасный и гордый силуэт Королевского замка. Миновали замок и продолжали идти. Кнайпхоф, который никогда на моей памяти не покидала та, прежняя Анна, остался позади, а с ним — призрак прошлого, за которым я приехал сюда и который не был мне более нужен.
Пока она держала меня под руку и была так близко, что даже сквозь толстую ткань пальто я чувствовал ее тепло, я готов был идти бесконечно, и мы шли вперед, прижавшись друг к другу под старым моим зонтом, шли, пока я не перестал узнавать улицы, и пока над нами не вознесла свою кирпичную башню огромная кирха, одна из тех церквей Старого Города, которые я не раз видел издали, с набережных Кнайпхофа, как смутный островерхий росчерк посреди черепичных крыш, дождей и туманов.
Мы прошли в открытые стрельчатые двери, и после аскетичного готического нартекса нам открылся громадный полутемный зал в стиле барокко, весь словно бы сотканный из лепнины и резьбы, скульптур, фресок и колонн, извилистых и закрученных линий, золота, мрамора и мрака. В огромных люстрах горели свечи, но глаза привыкли к их свету далеко не сразу. Я закрыл зонт, и мы сели на скамью.  
Я осознал, что дрожу от холода и волнения. Полагал, что мы дадим себе краткий отдых, немного согреемся и продолжим путь — но вместо этого замерзал с каждой минутой все сильнее. Продолжать беседу в обволакивающей тишине храма было решительно невозможно. Несколько раз я ловил на себе взгляд Анны — кажется, она тоже хотела мне что-то сказать, но не осмеливалась. Когда я совершенно уже решился приблизить губы к ее уху и предложить найти пристанище в ближайшем кафе, сверху, столь внезапно, что я содрогнулся всем телом, полились звуки органа.
Музыка полностью парализовала меня. Орган не зря именуют королем всех музыкальных инструментов, но в том храме мелодия была поистине сверхъестественной — прекрасной, страшной и властной в одно и то же время. Кажется, я воспринимал звук не только слухом, но и всем телом, ощущал его как несколько змеящихся, свивающихся потоков, пронзающих меня насквозь. Я был словно марионетка, внутри которой ожили доселе недвижимые нити, натянутые властной и жестокой рукою незримого кукловода.
Музыка росла, крепла, заполняла меня, усиливала мою дрожь. Движение, которое рождали ее звуки внутри меня, распространялось и на все, на что я обращал взор. Статуи оживали. Гримаса страдания всё сильнее искажала лицо распятого Христа. Я отчетливо видел, как скорбный святой Себастьян, с торчащими из беломраморного тела золотыми стрелами, еще сильнее поник в путах, склоняя кудрявую свою голову, а вдохновенный Евангелист Матвей, напротив, еще выше поднял лицо к полутемным сводам. Серебряные ангелы, висящие по сторонам алтаря, плавно двигали крыльями. По их мускулистым, почти нагим телам перекатывались блики. Нимбы статуй, словно изящные золоченые пропеллеры, закружились с нежным, праздничным, волшебным позваниванием, напоминая лопасти рождественских пирамид, приводимые в движение теплом свечей. Завитки мраморных облаков также стали проворачиваться вокруг оси, словно стремясь скрутиться туже. Мраморные одежды и золотые кисти драпировок на статуях трепетали, как под порывами ветра. Оживали и фрески на далеких сводах, но разглядеть их не позволял свет люстры. Что-то двигалось и в застекленных золоченых гробах с мощами, но это было настолько страшно, что вглядываться я не дерзал. Даже монограммы, вырезанные на темном дереве скамей впереди, шевелились, словно клубки змей или щупалец.
Музыка становилась тяжелой и грозной, такой, что я едва мог дышать и едва не терял сознание, оглушенный ударами собственного сердца. Я уже не мог созерцать те причудливые изменения, что происходили вокруг; я боролся за каждый глоток воздуха. Когда орган взял ноту особенно низкую, жуткую и невыносимо долгую, я со всей отчетливостью понял, что умру, если звук этот продлится еще хотя бы минуту. В растущем бессильном ужасе я обратил взор к Анне. Орган откликнулся на движение мое сменой тональности на высокую, мучительно-резкую. Невидимый кукловод рванул новые нити внутри меня, и в миг, когда я взглянул в нежно-золотистое в свете свечей лицо Анны, меня пронзило острое, нестерпимое желание.
Анна ответила взглядом, от которого сердце мое сжалось бы еще сильнее, если бы могло. Я ощутил, как слезы подступают к глазам моим, и в то же время увидел, что и ее глаза наполняются влажным, огненным блеском. Власть музыки была тому причиной, или, как и я, она потеряла некогда кого-то невыразимо близкого — меня, по правде, устраивали оба объяснения, а синхрония наших эмоций была настолько захватывающей, что рука моя сама собою протянулась к ее ладони и сжала. Пальцы Анны обняли мою руку мягко и в то же время уверенно. Страсть во мне зазвучала с оглушительной, захватывающей силой — но тут в голос ее вкралась странная, неправильная нота.
Маленькие руки Анны, которые я с самой встречи в кафе помнил затянутыми в тонкий бархат, были сейчас без перчаток, и на пальце ее я ощутил нечто чужеродное, нечто, чего там не должно было быть, холодное, ребристое и… живое. Невыносимый ужас парализовал меня, не позволив ни закричать, ни дернуться, когда серебряный паук вскинулся всем своим огромным уродливым, омерзительным телом и вонзил длинные хелицеры в мое запястье.
Музыка превратилась в боль, от которой перед взором моим почернело. Боль обволакивала, сжимала меня тугим коконом. Боль струилась сквозь меня вибрирующими, переливающимися потоками, от которых, казалось, разрывались внутренности.
Когда я вновь осознал себя, моя безвольная рука лежала на колене Анны, а сама Анна натягивала маленькую бархатную перчатку. Теперь я увидел, где таился паук, и вспомнил, что заметил утолщение под перчаткой сразу, еще в кафе; заметил — но предпочел не осознать. Я перевел взгляд на собственные руки, но они более не принадлежали мне. Уродливо распухшие, грузные, с дряблой морщинистой кожей, редкими седыми волосами, кошмарно отросшими ногтями и набрякшими венами, похожими на серых полураздавленных червей.
Я шевельнулся, попытался сосредоточить взгляд на тонком лице Анны, и боль, как при сильной простуде, прокралась в мои глаза и мои мышцы. Тусклый свет свечей теперь слепил меня; простой поворот головы давался лишь мучительным усилием.
— Кто… — проговорил я, не узнавая своего слабого, хриплого голоса, — Кто ты? Смерть?..
Она покачала головой.
— Я не хотела этого, — прошептала она, — я даже дала тебе шанс. Тебе не стоило возвращаться.
— Ты даже не сменила имя...
— Такова, — на миг она подалась ко мне, затопив ароматом духов, — моя природа. Новое лицо обманывает, хотя имя и суть остаются прежними. Притягательность безумия сильнее, чем голос разума.
Она ушла.
Я продолжал сидеть, но музыка доносилась до меня теперь как сквозь толстую вату. Пространство вокруг было неподвижным, мертвым, хуже того — все, что я видел, статуи, свечи, витые колонны, резьба и лепнина, сумеречная даль сводов за огненным облаком люстры — все сделалось плоским, словно бы нарисованным, причем с возмутительной, кощунственной схематичностью.
Я попытался встать, и боль пронзила мое тело с новой силой. Без зонта, который я использовал как трость, я вряд ли вообще смог бы подняться на ноги. Встав, увидел пол непривычно близко и понял, что не способен разогнуться полностью.
Ступеньки храма оказались отдельной, особенной пыткой. Спустившись на улицу, я ковылял, не глядя по сторонам, думая лишь о том, как распределить вес тела так, чтобы не сломался зонт, и остановился лишь тогда, когда подошел вплотную к поваленной рекламной тумбе. Тумба была то ли ободрана, то ли не использовалась много лет. На меня смотрело, выглядывая из-под разноцветных объявлений, зловещее черно-белое лицо Джеральдин, на котором кто-то написал красной краской — «Война». Лицо с афиши показалось мне на миг лицом Анны — то ли первым, то ли вторым, то ли обоими сразу.
Я продолжал идти, пока дома не расступились, и я не вышел к набережной Нового Прегеля. В маслянисто-блестящих водах я увидел множество крестов, которые несло течение. Задрав мучительным усилием голову, я вместо темно-синего, с рыжиною, вечернего неба увидел перевернутое кладбище, движущееся над землею, подобно реке. То были самолеты, монотонным потоком летящие ниже плачущих туч.
Было восьмое ноября тысяча девятьсот тридцать восьмого года.
Комментариев: 5 RSS
Влада Медведникова1
2019-02-04 в 21:07:48

Великолепная стилизация и захватывающая, мощная история. Реальность и мистика как будто пронзают друг друга острыми гранями, становятся неразделимыми.

Особенно понравился сам образ Анны, а еще очень сильно впечатлил фильм и, конечно же, концовка с самолетами. И музыка.

Спасибо автору за прекрасный рассказ. Сильная вещь.

Фантасмагория образов и звуков. Это, скорее, этюд, созданный из эмоций главного героя. Встречаются оригинальные образы, правда, учитывая воображение и язык автора, хотелось бы находить их чаще. Оригинальная, сильная трактовка центрального мистического образа в финале.

В аннотации заявлена стилистика немецкого киноэкспрессионизма, но в рассказе она выдержана лишь внешне, благодаря повествованию от первого лица («субъективная» камера), гротескному нанизыванию определений и характерным образам. Вместо ожидаемого чувства тревоги и нарастающего страха меня убаюкала вереница видений и длинных предложений. Иногда сам автор в них запутывался.

Язык рассказа богатый, только слишком часто повторяются слова «который», «я» и «меня».

Интересная интерпретация художественных принципов киноискусства в литературе.

А мне вспомнился фильм «Кронос» Гильермо дель Торо, там тоже была кусачая бижутерия.

Я не спец, но эстетика довоенного немецкого кино мне видится иначе. Там была чёрно-белая палитра, а в рассказе много красок. И образ вампира там, как мне кажется, был более зловещим и давящим, даже если вампир – дама, а здесь вполне романтичная героиня.

На мой вкус, перебор исскуствоведения с историей и теорией мировой культуры в ущерб динамике и живым эмоциям. Что вообще характерно для стиля автора.

Мне больше всего понравились чёрные бархатные перчатки на золотистой голой девушке)

Прекрасный рассказ, сильный и осмысленный. На мой взгляд, задумка, заявленная в аннотации, более чем удалась: символы, характерные для описываемого времени, сплетаются с выразительным эмоциональным фоном, чуть надрывным, но более чем уместным в такой истории. Образ героини - эхо смены эпох, история же героя олицетворяет судьбу человека в жерновах этих перемен. Внешний и внутренний план повествования почти музыкально созвучны, а мощный аккорд финала продолжает камерную, личную историю панорамой истории гораздо более глобальной. Кроме того, аллюзии и очень удачная стилизация сочетаются с отличной композицией рассказа.

Единственное, что несколько притушило яркое впечатление - ну очень уж типичная центральная, самая внешняя фабула истории. Как в основе своей, так и в деталях - большинство произведений о столкновении с мистическим начинаются и продолжаются именно так. "Он встретил её, всё было прекрасно, но лишь одна безделица не давала ему покоя..." - ну и т.д. Несмотря на то, что рассказ насыщен яркими образами, для такой простой основы всё же не хватает личных, уникальных деталей. Однако мощнейший, действительно сюрреалистичный эпизод с фильмом и финал сглаживают это впечатление. Возможно, в аннотации и последней строке суть и смысл этого финала слишком уж проговорены - в такой тонкой работе эти опоры выглядят для меня излишними. Но это уже точно вкусовщина))

В целом, рассказ очень понравился и запомнился, спасибо автору))

Чудесно, гармонично, как всегда у вас. Мне, в частности, вспомнился "Паук" Эверса, где была кровососущая паучиха-оборотень, вернее - способная навести морок. Сходное ощущение удавки на шее... Но там социальный момент был куда слабее - лишь предсмертный порыв жертвы "раздавить (раскусить) гадину".

Откуда, кстати, финальная дата? Я, увы, не нашла. Не начало войны, не оккупация Чехии, некий абстрактный пролёт толпища мессеров. По принципу связности вспомнила стирание в прах "великопрусского гнезда" авиацией союзников в 1945.

О фильмах: не так давно я как раз читала, что женщина-вампир поначалу как раз была примитивно поданным персонажем. Но то были вообще первые шаги. Что интересно - в монографии показывалось, что киноискусство куда раньше всех прочих видов склонилось к сюрреализму, ирреализму и прочим "измам".

Обсуждение

Используйте нормальные имена. Ваш комментарий будет опубликован после проверки.

Вы можете войти под своим логином или зарегистрироваться на сайте.

Авторизация  Facebook.

(обязательно)

⇑ Наверх
⇓ Вниз